Безмолвие тишины - Анна Александровна Козырева
Староста объявил собравшимся, что для работы на узловой станции нужны добровольцы. На слове «добровольцы» сделал особый упор.
Люди молчали.
Потом с полузабытыми из прошлой жизни интонациями заговорил о долге и необходимости. И вновь напряжённая тишина.
Лишь когда сказал, что расплачиваться за работу будут хлебом, толпа встрепенулась. Только добровольцев так и не нашлось.
И тогда резким и твёрдым голосом староста прокричал:
— Ты!.. Ты!.. Ты!.. — и в кого упирался его толстый, посиневший на морозе палец, тот невольно сжимался и чернел. — Месяц поработаете и вернётесь.
На Насте тот палец не остановился. Видно, смутил её живот, грузно выпирающий вперёд.
Молчаливые и подавленные, люди стали расходиться, а она продолжала стоять. Потом несмело подошла к старосте и тихо попыталась уточнить:
— Алексей Фёдырыч, а точно хлеба дадут? Мукой или как?
Староста бросил мрачно:
— Шла бы ты, Настасья, домой!
— И много дадут? — продолжила заискивающе пытать женщина.
Маленький щуплый полицай вытянул тонкую шею в её сторону и просипел вместо старосты:
— Да-да! Много-много дадут, всем хватит, — и хихикнул, но Настя того не заметила, поспешила предложить, что может вместо себя старшую дочь отправить:
— Может, что заработает, она сильная, работы не боится.
И теперь мать не могла простить себе проявленную слабость.
В тот день, ставший для всей деревни переломным, когда на большой машине приехали солдаты, люди меньше всего ждали чего-то страшного и ужасного. Осторожные опасения: мало ли что — но не больше.
Когда в предвечерних, заклубившихся серым сумерках раздался раздирающий всё внутри крик, животный страх разом придавил всех. И воочию раздвинулись адовы теснины.
Из домов выгоняли старых и малых. Гнали всех. В доме оставаться не разрешалось никому. Матери не успевали одеть детей; стариков вытаскивали из насиженных углов.
Под зловещий ухарский свист мордатого полицая стекался, оглушительно содрогаясь, гонимый люд к малашенковской избе, где стояли Катерина и старик, а у ног их лежали тельца годовалых мальчиков.
Катерина вырывалась из крепких мужских рук и, пронзая истеричным животным криком морозный воздух, тянулась к малышам.
Сам дед Малашенков с искажённым от кровавых подтёков лицом стоял меж двух рыжих солдат-финнов. Старик, подаваясь от боли вперёд, старался выровнять своё тело, меж тем затравленно просил о пощаде.
Их вновь били на глазах у всех. И били так, что у каждого видевшего от страха и боли обморочно дрожало нутро, а щуплый полицай Герка пробегал сквозь понурую толпу и, взвизгивая поросёнком, кричал:
— Смотреть! Смотреть на них! Кто глаза отведёт — убью!
Затем избитых втащили в дом. Следом через разбитое окно бросили к ним детские трупики, — и вспыхнул дом огромным костром.
Всё это время на срочно сбитом помосте с виселицей стоял в белых исподних портках Сашко с фанерным плакатом «Партизан!» на груди.
Весь в страшных кровоподтёках, со скрученными за спиной руками в локтях, с грязным кляпом во рту и округлившимися от ужаса глазами, — мужчина от переживаемого бессилия за сродных страдальцев мучительно мычал и рвался судорожно к ним. У ног его на помосте лежал убитый грузин.
Было удивительным, что Настиному дому повезло — скорбный жуткий переполох обошёл стороной.
Мимо дома медленно тащились-проплывали ужатые силуэты. Вскоре ничего не стало видно, тени исчезли в стороне от их избы, до стен которой вдруг стали доноситься страшные крики. Звуки долетали до наружных стен, бились-ломились и возвращались куда-то вглубь улицы.
Прибежал бледный Васька.
— Ты где был? — встревоженно спросила мать.
— Ой, мама, мамочка, — перепуганный мальчишка поведал матери шепотком. — Там около Малашенковых народу нагнано жуть. Всю деревню согнали. Там вешальницу сколотили. Дядька Сашко весь избитый стоит. На нём фанерка с надписью «Партизан» болтается. Его вешать будут. И деда, тётку Катерину избили, а мальчишек… Ой, мамочка, я убежал, страшно!
— Да, страшно, очень, сынок, страшно, — выдохнула подавленно Настя.
И вновь, который раз за день, страх близкой смерти пронзил её насквозь.
Округлившимися от неожиданности глазами дети смотрели, как кто-то с большой котомкой за плечами неуклюже втиснулся в двери, волоча за собой клубы морозного дыма.
Отчуждённая от всего, но с забродившей в ней вдруг радостью, Маша ввалилась в избу, но не успела что-либо рассмотреть — всё поплыло перед глазами. Поплыло и исчезло.
Обрадовавшись было, Верочка вскрикнула:
— Маша! Машенька пришла, — и осеклась вмиг, увидев, как сестра бросила котомку у стола и грузно упала рядом.
Перепуганные сестрёнки окружили её. С улицы прибежала мать и в испуге замерла у порога. Потом наклонилась над дочерью и тихо выдохнула:
— Милая моя, спит она, милая моя… — кричало и разрывалось сердце то ли от нечаянной радости, то ли от измождённого вида пришедшей дочери.
С девочками они разули и раздели Машу. Васятка оттащил сестру от стола в тёплый угол у печки: пусть поспит там пока.
Помимо хлеба, бутылки растительного масла и соли, мать нашла в дочерниной котомке большой ком смёрзшихся свиных кишок.
Разбирая всё это, мать плакала, не замечая и не стыдясь детей, которые сидели вокруг стола и смотрели огромными глазами на невиданное и напрочь забытое богатство.
Настя растолкала детей по лежакам. За грудиной давило. Тянуло болью. Начала кормить малышку, но быстро сунула ребёнка назад в зыбку. Вышла в сени. Вернулась. На улице творилось что-то невообразимое. Стягивало холодом нутро.
Неожиданно огнисто вспыхнуло в конце улицы, и, разрастаясь, огонь яркими бликами ворвался в дом. Заплясал по стенам. В дверь громко и требовательно торкались с улицы. Сердце окончательно сжалось.
Из своего закута высунулся Васька. Шикнула, чтобы спрятался, а сама продолжала в недоумении стоять посреди избы.
В дверь уже не били — её выломали.
12
Растворился короткий зимний день в предвечерних сумерках; промелькнул искрой и потух. Только для Маши этот февральский день тянулся и тянулся. Тянулся вечность.
Уставшая от месячной, изнуряющей организм работы на железной дороге, она брела со станции — возвратный путь её до дома удлинился до бесконечности.
Многокилометровая дорога заняла собой день с тусклого утра и до вечерних сумерек. Механически переступая ногами и не чувствуя отяжелевших от работы и холода рук, девушка шаг за шагом уходила в забытьё.
И казалось ей, что идёт медленно вдоль забора одного из больших домов на станции. Маше хотелось дотянуться до него, но забор отодвигался в сторону, и она никак не могла, чтобы выдохнуть от усталости, прислониться к нему.
И так всю дорогу. Забудется — наклонится, чтобы отдохнуть, — и не может: забор, как живой, всколыхнётся, но не