Безмолвие тишины - Анна Александровна Козырева
— Пришли втроём прошлой ночью, под утро почти. Пошто и пришли? А были такие усталые, такие усталые… Среди них — грузин. Из-за него и заявились. Он, бедный, ногу обморозил, синяя совсем стала. И мазали, и растирали… Всё никак.
Васятка управился с упряжью. Потянул лошадь за уздцы на улицу.
И шумело-шумело у Настасьи в голове от чужого рассказа.
Проводив сына, долго стояла она в холодном хлеву. Одно только пульсировало в онемевшем мозгу: «Сашко жив, побежать и хоть словечко узнать об Иване. Ведь одним днём, одним часом уходили. Может, знает что? А вдруг и Ванюша тоже рядом?»
У дома Малашенковых было тихо. Лошадь послушно подтянула пустой возок и не успела затормозить, как в сани двое мужчин бросили окаменевшее тело убитого человека.
«Тырков, Терёшка, Терентий…» — невольно тая от себя самого народившееся сочувствие, подсказал себе подросток, наблюдая, как дед Малашенков проворно набросал сверху мёртвого копёшку слежалого сена.
К Васятке подошёл дядя Саша, в котором мальчик с трудом узнал его прежнего.
— Отвезёшь за деревню, — обратился к подростку. — И в снег за обочину скинешь. Серёга тебе поможет, — и партизан подтолкнул к нему Петруху, которому негромко наказал: — Иди к Сидору. Если я к ночи не приду, уходи один. Что сказать — знаешь, — и дядя Саша нервно приобнял парнишку.
Не говоря ни слова, тот потянул лошадь за узду. Вася торопливо пристроился с другой стороны. Молча провели мальчишки лошадь по пустынной улице, лишь когда выбрались за околицей на основную трассу, Васятка не выдержал:
— Так ты с партизанами, что ли?
Только и на этот раз точного ответа не было. Парень сказал как отрезал другое:
— Садись в сани и гони что есть мочи! — и, завернув оглобли, повелительно указал в противоположную от Егорьевского темноту: — Поезжай туда! Сбросишь где подальше… И возвращайся сразу, до рассвета, может, успеешь.
— А ты? — невольно вырвалось у поводыря.
— И я, может, тоже до свету успею дойти, — пояснил отстранённым голосом и вдруг спросил строго: — Ума-то хватит никому не рассказать?
— Я разве дурак? — проглотив скорую обиду, бросил Васятка, но никто его уже не услыхал: Петруха-Сергей исчез в дегтярной густоте ночи.
Подросток провёл слепую лошадь ещё с километр. На удачу, никто опасный возок не обогнал, никто и навстречу не проехал.
Затем он, дав команду: «Пошла!» — отправил Дуську по дороге самостоятельно. Лошадь, тяжело подфыркивая, ускорила ход и рванула вперёд.
Васятка, глубоко вдохнув морозный воздух, с неожиданным облегчением заспешил домой. Вернулся под утро.
Мать всё это время, переживая за сына, мучительно ждала его.
— Лошадь-то где? — спросила тревожно.
— Ушла с Тырковым.
— Как?!
На испуганный вопрос мальчишка не ответил: то ли мгновенно провалился в тяжкий угнетающий сон, то ли притворился, что ничего не услыхал. Мать понимающе отстала от него.
Потухла окончательно луна, и под утро внезапно завьюжило за окнами. Крупный снег повалил хлопьями. Укрыл округу белым саваном.
Слепая лошадь тем днём в деревню не вернулась. Не вернулась и следующим.
11
Горьким стало утро нового дня для всей деревни. Ошеломляющим, как молния в ясный-ясный день. Вначале всё было даже буднично и мирно. О ночном происшествии никто и знать не знал — так казалось.
Ночь Настасья и спала, и не спала. Подхватилась ни свет ни заря. Приложила малышку к груди, и та жадно оттянула жалкие капли скопившегося молока. Запалила остывшую к утру печь. Растолкала сына и, наказав ему поставить вариться чугун картошки, побежала к малашенковскому дому, окна которого холодно серели.
Неудержимая сила подталкивала её с необоримым желанием к чужому жилищу: в тайной надежде хоть что-то разузнать о муже Иване.
Сашко по-будничному, в исподнем, сидел за столом. Годовалые мальчишки-близнецы липли к отцу. Разговаривать он с возбуждённой Настасьей не стал. Зыркнул недовольно воспалёнными до красноты глазами и буркнул лишь:
— Не знаю ничего.
— Уходи, уходи, — сердито набросившись на неурочно пришедшую к ним, выпроваживал её встревоженный дед. — Уходи, никого не видела, ничего не знаешь.
Когда утонувшая в своих думах Настя брела обратно, не заметила, что в оставленный ею двор ввалились нервной толпой полицаи.
Необъяснимая тревога мучила мать который день. Все мысли были только о Маше — старшей дочери; лишь о ней рвалось-разрывалось материнское сердце.
— В душе такая грызь, такая грызь, — стонущим голосом жалобилась она накануне тётке Сошке. — Цельный месяц — и тихо. Вернуться бы пора, анадысь бабы сказывали, что отправили вроде всех в Германию. Видели, как загружали в товарняк.
— Не всех вовсе. Из наших, деревенских, Фёдырыч говорил, что никого, почти никого… — пытаясь успокоить, перебила старуха Настю. — Машку, думаю, Бог миловал. Никуда её не возьмут, девка вся пятнатая, как в лишаях.
— Токо на твоё зелье и надежда, — безропотно отозвалась мать.
В Залесье немцы не стояли. Были в деревне староста да несколько полицаев, которые, как казалось, чаще лежали пьяные. Все они были чужаками: кто они и что они, никто ничего не знал. Поначалу их побаивались, потом вроде как обвыклись с их присутствием.
Разве что местным был староста — бывший колхозный бухгалтер, одноногий Сычёв Алексей Фёдорович, по старой, выработанной за годы привычке командовать, беззлобно покрикивал на местный народ и ныне.
Летом сорок первого немцы прошли деревню стороной, да так стремительно, словно и не заметили маленькой деревушки, окружённой сплошь лесами.
По сельской улице, случалось порой, в одиночку ли, группкой ли проходили посеревшие и усталые солдаты, которых поили водой, кормили кто чем мог.
И те уходили далеко на восток, оставляя за собой зыбкий след в воздухе, и продолжала лишь кое-где шелестеть потревоженная пыльная листва по закрайкам леса.
И затихла округа, затаилась, какое-то время жило Залесье в неизвестности и молчаливом страхе.
Появились впервые немцы в деревне ненадолго. Жителей всех собрали у сельсовета. Выступал высокий офицер, а другой, такой же подтянутый и сухой, следом за ним говорил на хорошем русском языке.
Люди стояли плотной сбитой толпой. Немец, в котором определили главного, говорил громко, с резкой властной нотой в голосе, так же громко и властно бросал в толпу переводчик. С того момента стали жить по новому распорядку.
По осени, в самую пору бабьего лета, отобрали у большинства скот и хлеб. Бабы пытались голосить, упрашивать — ничего не помогало. Кто успел попрятать, вовремя сообразив, что к чему, тот что-то и сумел сберечь.
Нагрянула первая военная зима, навалилась не столько страхом и болью, сколько голодом и неизвестностью за своих близких.
Однажды после Рождества