Искусство почти ничего не делать - Дени Грозданович
Да и не в том ли очарование всех великих писателей, чтобы оставить достаточно места между строк, дабы реальность, скользя сквозь нити повествования, внезапно всплывала на повороте страницы?
У Чехова мы видим мир словно «в зеркале, которое проносит вдоль дороги» рассказчик, который ограничивается тем, что холодно и аналитически следит за событиями, и такая позиция хороша потому, что позволяет нам воссоздать многообразие, непонятность и странность мира, такого, каким мы ощущаем его, когда попадаем в чужую страну, где наши моральные принципы уже не имеют значения. Тщательные описания, с легкостью отмеченные (по его собственному выражению) «точными, меткими деталями», приводят нас в замешательство, будят в нас неуверенность, покоившуюся под спудом реальной жизни, например: какой смысл придать событиям, как разобраться в хитросплетении интриг, как определить характер встречающихся нам людей? Более того, будучи автором, он без конца рождает в нас ощущение, что ситуация вышла из-под контроля, персонажи живут своей жизнью, и он их больше не понимает. На эту тему мне хотелось бы процитировать слова художественного критика о другом великом писателе, который, как мы знаем, испытал огромное влияние Чехова (и который, надо отметить, также был врачом). Пико Айер говорит о Сомерсете Моэме:
Одним из великих талантов Моэма была способность посеять в нас впечатление, что персонажи ускользают от него и продолжают вести собственную жизнь. Иногда он даже прерывает действие на середине и вставляет путаное отступление, объясняя, почему не может понять поведения собственных персонажей, а также все обстоятельства истории, которую он пытается нам рассказать. Это, вполне очевидно, хитрая авторская уловка — он вновь и вновь ловко описывает собственную неспособность и, делая это, высвобождает нечто такое, что придает его историям редкостную двусмысленную непринужденность. Они колеблются и трепещут на краю бездны — тайного тяготения человека к хаосу.
И хотя стиль Чехова более лаконичный и отстраненный, нежели у Моэма, есть основание полагать, что он был начинателем этой литературной манеры. Однако я уже почувствовал, что душа Антона Павловича (как его уважительно называл его друг Бунин) была ареной подсознательного, так и неразрешенного конфликта между его едкой, почти научной, наблюдательностью материалиста и глубоким метафизическим, дальневосточным, одним словом, даосским (Бунин рассказывает, что родные Чехова имели ярко выраженные монгольские черты) чувством «хода вещей». Несмотря на свой резковатый позитивизм, приобретенный за время учебы на медицинском, и вечной тяге к точному диагнозу, в его произведениях постоянно и явно ощущается неизбежный антагонизм присутствующих сил, инь и ян без конца стремятся к равновесию. Этот двойственный взгляд отдаляет его от тяжеловесного морализма Достоевского и Толстого; это действительно скорее не манихейская концепция, а медицинский взгляд на мир, в котором рождаются определенные взаимодействия, пересекающиеся при малейшем событии.
У Чехова мало психологии: действие описывается извне, а нам, читателям, предстоит его объяснять, если на это еще есть желание, ибо по мере чтения начинаешь чувствовать, насколько неуместно хотеть проникнуть в смысл безнадежно запутанных событий. Здесь, наверное, стоит вернуться к тому, что Бунин называл дальневосточным атавизмом у Чехова, и вспомнить эту старинную китайскую заповедь чань:
Если хочешь знать голую правду, не заботься ни об истине, ни о лжи. Спор между ложным и истинным — это болезнь духа.
Возможно, небесполезно заметить, что понятие голой правды чань, каковым оно приведено здесь, отсылает нас к тому, что мы сегодня называем «глобальной реальностью» в противоположность множеству мелких сиюминутных истин, которые ее составляют. Вот почему, я думаю, можно сказать, что Чехов внес свой вклад, хотя он это и отрицает, в философский дух, носящийся в воздухе своего времени: появление «феноменологической редукции» мира, чей основной принцип, как известно, — описывать вещь, строго избегая оценочных характеристик, — отказ от оценки позволяет основному смыслу, освобожденному от влияния наших желаний, выйти на поверхность сознания[85].
Вот как философ Эдмунд Гуссерль определяет собственный метод:
Метод представляет собой стремление через события и эмпирические факты познать «сущности», то есть идеальные значения. Они постигаются напрямую интуитивно и на конкретных примерах, детально и очень конкретно изученных.
Что еще делает Чехов?
И что, если, несмотря ни на что, нам кажется, что иногда мы различаем у него между строк нравственную оценку, которая, вероятней всего, могла бы ограничиться простым диагнозом: несчастье человека прежде всего в его неумении приспособиться к реальным обстоятельствам, потому что неизлечимый догматизм и закоренелый идеализм мешают эту реальность увидеть.
Чехов же описывает мир с радикальной объективностью, которую невозможно усвоить без суровой аскезы, без постоянного контроля за тем, чтобы взгляд не затуманили догмы. Сдержанность, которая вызовет ненасытное любопытство читателей, отчаянно жаждущих вывести на свет собственные предубеждения. В этом смысле Антон Павлович был просто денди нравственной элегантности, как явствует из свидетельств его близких, он всю жизнь был очень сдержан, когда речь шла о его личных качествах. Через эту аскезу, как в жизни, так и в творчестве, почти целиком очищенном от предрассудков своей эпохи, Чехов изо всех сил стремился к ясности, которая до сих пор служит образцом.
Однако — ив этом заключается главное — можно увидеть, что одной из основных характеристик его метода была двойственность, которая, если подумать, остается самым утонченным способом показать трагизм человеческой жизни. Послушаем, что говорит Жан-Пьер Вернан о человеке трагическом в античной Греции:
…эта логика допускает, что, если одно из двух противоположных мнений истинно, другое обязательно ложно. С этой точки зрения человек трагический солидарен с иной логикой, которая не проводит такой резкой границы между ложным и истинным: логикой риторов и софистов, которая в эпоху расцвета трагедии еще оставляет место двойственности, ибо в вопросах, которые она рассматривает, она не стремится установить абсолютную верность какого-либо утверждения, а создает dissoi logoi, двоякие речи, которые в своем противостоянии сталкиваются, не уничтожая друг друга,