Другая ветвь - Еспер Вун-Сун
Вчера, выйдя из домика на заднем дворе после того, как они любили друг друга, Сань пошел дальше по улице, к церкви. Запрокинул голову, и дым его сигареты поднимался вертикально в воздух. Как оказалось, спиралевидный шпиль заканчивался не просто позолоченным шаром. На самом деле этот шар был глобусом, на котором стоял человек, водрузивший на него флаг.
Сань решил поговорить с Хуаном.
Доктор стоит за длинным столом под навесом посреди площади. Он упаковывает свои инструменты, лекарства и целебные травы. У ножек стола танцуют на ветру несколько сухих листиков. Сань смотрит на цилиндрическую банку, в которой застыл в желтоватой жидкости геккон цвета слоновой кости. Большие выпуклые глаза ящерицы приняли тот же цвет, как будто она хотела полностью слиться с окружающей средой, ничем не выделяться в ней.
— Добрый день, Хуан Цзюй сянъшэн.
Хуан Цзюй не отвечает. Он окунает тряпку в миску с водой и тщательно протирает керамическую полусферу аптечного пестика. Потом долго и старательно просушивает пестик полотенцем. Закончив, пересыпает из ступки в белый холщовый мешочек голубоватый порошок.
— Хоу по, — наконец говорит он, не глядя на Саня. — Это кора магнолии от вздутия живота и для вывода шлаков. Что до меня, я никогда раньше не испытывал подобного. Здесь тяжело. Сам знаешь, что меланхолия может стать причиной воспаления легких. Мне приходится смешивать все, что есть. Снять жар, укрепить селезенку, стабилизировать печень, избавить от галлюцинаций — приходится делать все возможное, чтобы мы выжили в этой безбожной стране.
Хуан Цзюй завязывает мешочек и кладет в карман халата. Потом стягивает ворот у горла и смотрит по сторонам.
— Я считаю часы, оставшиеся до отъезда домой, как зерна в ладонях.
— Осталось двенадцать дней, — говорит Сань.
— И потом ты свободный человек?
Доктор не смотрит на него, но Сань кивает.
— Все дело в темноте, — говорит Хуан Цзюй и продолжает собирать свои вещи. - Половина из нас больны, а вторая половина страдают от европейской заразы, что засела у них в голове.
Его маленькие руки кладут баночки, укупоренные пробковым деревом, пипетки и колбы в небольшой ящичек с мягкой подкладкой. Он поднимает банку с белоснежными плодами рамбутана.
— Знал бы ты, сколько датчан спросили, не глазные ли это яблоки. Человеческие глазные яблоки. — Хуан Цзюй качает головой. — Это говорит кое-что об их собственных глазах, о том, как они видят нас.
Сань знает, что его избегают соотечественники. В их глазах китаец в нем все равно что растерт в ступке. Они не подпускают к нему мальчика, Ци. Иногда ему кажется, что Хуан Цзюй смотрит сквозь пальцы на его ночные похождения, но он не может знать этого наверняка. Вероятно, избитое лицо Ляня, его выбитый зуб и отрезанная косичка должны были послужить предостережением. Или же Хуан Цзюй допускал, что с ним, Санем, поступят еще хуже. Сань знает, что он не единственный китаец, у которого в голове засела «европейская зараза». Он не единственный, кто встретил датскую девушку. Но он единственный нашел Ингеборг. Он начинает думать о восторженном выражении ее лица, о ее отзывчивом на ласки теле, о том, как она преображается в такие минуты.
— Ты пришел сказать, что не поедешь домой? - вдруг спрашивает Хуан Цзюй.
Сань, кивает с жутковатым чувством, что другие знают о нем больше, чем он сам.
— Я и не сомневался. В этом весь ты.
Хуан Цзюй протирает стол, одновременно продолжая говорить:
— Если человек выбирает себе место для жизни, не принимая во внимание, насколько милостивы к нему местные жители, можно ли считать такого человека мудрым?
— Я не мудр, — отвечает Сань.
— Возможно. Как ее зовут?
— Ингеборг.
Хуан Цзюй по-прежнему бесстрастно протирает стол. Сань берет себя в руки и говорит о главном:
— Хочу предложить тебе половину моего жалованья, если ты позаботишься о том, чтобы вторую половину получила моя семья в Кантоне.
Хуан Цзюй двигает тряпкой по столу, словно рисуя узор, который Сань безуспешно пытается разгадать.
— Настоящий китайский художник рисует, не имея возможности что-то исправить, — говорит Хуан Цзюй и поднимает палец над сияющим чистотой столом. — Он следует морали и с ясной головой делает то, что правильно, как только кисть касается бумаги. Европейский художник способен обманывать и лгать, за работой он может быть ленивым и рассеянным, может просто все стереть и переписать заново, и на следующий день картина станет совершенно другой.
— Но китайский художник рисует одно и то же снова и снова, — возражает Сань. — Он копирует.
— Ты еще больше не в себе, чем я думал. Нет никакого копирования. Если только ты не чужой всему.
Саня словно ударили. У него внезапно так сильно кружится голова, что ему приходится ухватиться за край стола. Доктор только что швырнул его судьбу на стол перед ним, словно окровавленное свиное сердце.
Хуан Цзюй долго вглядывается в его лицо. Когда он наконец говорит, его слова звучат так, словно он прочитал мысли Саня.
— Вот тот мир, в котором тебе теперь придется жить. Но ты же на самом деле вовсе не художник, так?
— Нет. Я не художник.
— Тогда кто ты?
Сань смотрит на геккона в цилиндрической банке. На его большие бесцветные глаза.
— Муж Ингеборг.
42
У Саня нет с собой ничего, кроме одежды, что на нем, и все равно Ингеборг не может усидеть на месте от беспокойства. Она снова поднимается с постели и сначала стоит в дверях их маленького домика, а потом идет через двор к воротам, чтобы оттуда высматривать его. Китайский городок в Тивопи закрылся вчера, и сегодня китайцы отправляются домой. Сань пошел на вокзал, чтобы попрощаться со своими. Китайцы поедут на поезде до Корсера. Оттуда проследуют дальше, в Германию, а потом третий поезд повезет их до Антверпена в Бельгии. Там они сядут на торговое судно, на котором поплывут в Китай. Но Сань все еще не вернулся, и Ингеборг опасается худшего. Она дважды убралась в домике и теперь боится, что если продолжит оттирать стены, то они не выдержат и рухнут на нее. Она еще раз проверила те немногие вещи, которые он принес с собой из Тиволи, и, очевидно, все было на месте: от футляра