В деревне - Иван Потрч
…Было совсем темно, когда Францл потянул меня за ноги. Я встал, взялся за влажные брусья над головой и с трудом открыл веки — должно быть, стояла еще ночь, веки у меня сами собой смыкались, и не было сил их разнять. Быки жадно жевали сено, позвякивая цепями: казалось, все в хлеву поднялось на ноги. Брат — голос его звучал необыкновенно просительно, точно он умолял, — уговаривал меня встать, тихо, как только мог, уговаривал идти пахать на нижние нивы. Мне вовсе этого не хотелось, я хотел спать и даже не слышал, что так распорядилась мать — спозаранку выйти нам в поле. Пусть Францл сам пашет, если ему охота, пусть пашет до утра, пока не встанут мать и сестры. В конце концов брату удалось поднять меня с постели, он пообещал, что даст несколько борозд самому пройти, сошлись мы на целом загоне. Так мы и начали пахать, а на рассвете, когда стало светать, я впервые взялся за ручки плуга. Вначале меня уводило в сторону, но уже третья, четвертая борозда вышли ровными, как и полагалось. Наступило утро, пришла мать, пришли сестры, мать плакала от счастья: мы вдруг стали самыми усердными ребятами во всем соседстве. Мать повсюду хвасталась, а мы еще ревностнее занялись делами по хозяйству, любая работа мне нравилась, и чем тяжелее она была, тем с большей охотой я за нее принимался. Бывало, по воскресеньям или в перерывах между делом, на пахоте или на косовице, мы с Францлом, засучив рукава дрались. Руки у нас были черные от солнца, а мускулы твердые как камень; сестры вопили, мать отворачивалась, не в силах глядеть, как мы лупим друг друга.
— Бычки! Настоящие бычки! — повторяла она. — Неужто не устаете от работы?
А мы поддавали жару — нет, мы не уставали.
Иногда я проверял свои мускулы, ощупывал их или щипал — помню, я проверял их после первой пахоты у Топлеков, когда ночью у меня появилось такое чувство, будто я могу перепахать весь мир. Едва год минул — один год с тех пор, как я начал думать о Топлековине, а когда мы пахали с Туникой, мне уже все было дьявольски безразлично, и пахота и все поля на свете.
Утро наступило, солнце начало припекать, я сбросил пиджак и засучил рукава. Не только Топлековы поля были мне не нужны, ненужным стало все на свете, все меня окружавшее: Туника и ее подснежники вызывали у меня дурное настроение, раздражала меня ее болтовня, ее постоянно вопрошающие глаза, которые она не сводила с меня, точно хотела по выражению лица угадать мои мысли. Я понимал это, а вел себя как деревянная статуя святого перед алтарем. Туника все примечала, все знала, но никогда не произнесла ни слова, она для того и существовала в доме, чтоб каждому услуживать.
…Это произошло вечером, зимой. Мы были в хлеву, Топлечка доила коров, я менял подстилку. Точнее говоря, я возил граблями по полу, стискивая зубы, чтоб не ляпнуть что-нибудь. Топлечка всхлипывала, а струйки молока вонзались в пенящуюся белую жидкость в подойнике, время от времени Топлечка прекращала доить и всхлипывать и рукавом вытирала глаза. Не помню уж теперь, из-за чего все вышло, было это день спустя после Нового года, когда всем вокруг стало известно, что творится у Топлеков. Может быть, она ревела потому, что мне нужно возвращаться домой, — а она боялась, что я уйду. Я знал, она хотела, чтоб Марица вышла замуж и привела мужа к нам в хозяйство — однако я-то не мог это так запросто проглотить. Я упрямо стоял на своем, когда она пыталась выяснить мои планы и расспрашивала о положении дома.
— Но Южек, отчего не позволить Марице выйти замуж?
Она спрашивала меня с таким невинным видом, будто до пяти сосчитать не умела, а на самом-то деле куда как хорошо знала, что ей нужно. Где-то в глубине души я поставил крест на нашем хозяйстве, но ни за какие деньги никому на свете не признался б в этом, я молчал на сей раз уже из упрямства и только постукивал по перегородке, отделявшей быков от коров. Я боялся будущего и понимал, что наше хозяйство от меня уплывет, а как помочь себе, не знал. Зефа принялась всхлипывать еще громче, что-то даже крикнула, вроде: «Южек, жуткий ты!» Мне все чаще и чаще доводилось от нее такое слышать.
И вот, когда она это крикнула, назвав меня «Южеком», я заметил, как открылась входная дверь. Вздрогнув, я замер, а потом кинулся к двери. Женщина всхлипывала, что-то кричала, и я не мог сразу отворить дверь. А когда наконец открыл, успел заметить Тунику, которая стремглав убегала в дом.
Вечером, за ужином, да и в последние дни мне было ужасно неловко перед Туникой, а она все покорнее слушалась меня, точно я приходился ей отцом или она вовсе не смела словечко молвить в доме.
Я наблюдал за ней во время пахоты, вспоминал о черешнях, о твердых персиках, которые столь сладостно коснулись моей груди и которых больше мне уже не довелось видеть, они навсегда исчезли для меня под туго затянутым крест-накрест платком. Эти воспоминания казались мне прекрасным, орошенным росой весенним цветком, который чуть припалил мороз, — потом все пошло вперекос, а мои помыслы были связаны с этими канувшими в прошлое минутами. Хотя эти воспоминания портили мне настроение. Случалось, мы с Туникой проходили целые загоны, и я ни разу не поворачивал голову в сторону Топлековины. Я боялся увидеть Топлечку, ее раздавшееся тело, услышать ее голос, встретить ее тревожный взгляд.
— Южек!