Не прячьтесь от дождя - Владимир Алексеевич Солоухин
Он давно уже перестал носить трости. Одну из них расколол, нечаянно уронив, другую у него украли, третью он забыл в поезде. Но не потому он перестал с ними ходить, что утратились лучшие трости, а потому, что как-то сама собой прошла полоса, пропала охота. Трость, между прочим, ко многому обязывает в одежде, в обуви, в жестах, в осанке, в собранности, в поведении, в общем, если хотите, тонусе. Ну а жизнь Алексея несколько развихлялась. Стало уже не до трости. Он совсем и забыл о том, что одна из прежнего набора, к тому же самая любимая им, цела.
Теперь он нашел ее, запыленную и забытую. Какой праздный, какой ненужный предмет! Если бы можно было сейчас ее променять на… если бы можно было променять сто тростей, все, какие только имеются в мире, трости, все эти бездушные, жалкие предметы… Но кто скажет, где теперь та вода, которая текла тогда под мостом, под ними, стоящими на мосту и так нелепо разошедшимися в разные стороны?
1975
ГРАБЕЖ
1
Пушкинская ремарка в «Борисе Годунове» перед знаменитой сценой у фонтана: «Замок воеводы Мнишка в Самборе. Ряд освещенных комнат. Музыка. Вишневецкий, Мнишек».
Едва ли наше внимание зацепляется за название местечка, едва ли мы задумываемся, где находится этот Самбор, существует ли он теперь и что это вообще такое: именье на берегу пруда в старинном липовом парке, село или город?
А между тем свой рассказ я мог бы начать почти что лермонтовскими словами, характеризующими Тамань. Легко напомнить: «Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть не умер с голода, да еще вдобавок меня хотели утопить».
В перефразировке этот лермонтовский запев прозвучал бы так: «В Самборе со мной произошла самая скверная история в моей жизни. Меня там едва не растерзали и вдобавок едва не посадили в тюрьму».
Дополнительная трудность литераторов в наше просвещенное время: Лермонтов после своей фразы мог не опасаться, что из Тамани посыпятся возмущенные письма от пенсионеров, пионерских организаций, трудовых коллективов и просто от горожан, обидевшихся за свой городок, обозванный самым скверным.
Возможна ли и другая фраза Лермонтова, вложенная им в уста Максимычу: «Бестии эти азиаты!..» Или каково было бы прочитать в современном романе тургеневскую характеристику персонажа: «Хозяин — мрачный, заспанный, лохматый хохол с лицом убийцы…» Или как прозвучало бы горьковское яркое описание грузинского князька, оказавшегося вымогателем, тунеядцем и мелким обманщиком.
«Это какие же азиаты имеются в виду?» — строго и угрожающе спросит современный читатель в первом случае. «Как можно бросать столь оскорбительные слова в лицо целой огромной нации?» — спросит он во втором. «Разве не известно о благородстве и рыцарстве грузин? Зачем же было писать об отдельном человеке и эпизоде, не типичном и не заслуживающем внимания?»
Нет, можно и теперь написать о каком-нибудь буфетчике мрачном, лохматом и заспанном, с лицом убийцы. Но только без уточнения его национальной принадлежности. Тогда будет подразумеваться, что он просто русский, и ничьи интересы не окажутся ущемленными.
Но как же быть, если скверная история приключилась со мной в окрестностях Самбора, в каких-нибудь ста шагах от остатков старой липовой аллеи, ведущей к остаткам родового замка воеводы Мнишка? Переносить ли место действия в наши подмосковные да владимирские места? В рассказе ничего почти не изменится. Разве что окажутся непонятными некоторые мелочи и оттенки, незначительные психологические мотивы, (например, мотив предательства нас водителем такси), но зато не останется в душе неприятного осадка, что кого-то обидел. Кроме того, отношение к нам, приехавшим слишком уж издалека, играло, возможно, не последнюю роль в драматических событиях этого злополучного дня.
Итак, сообщаю, что городок Самбор (около пяти тысяч жителей) расположен в Львовской области, на берегу Днестра, среди зеленой Галиции.
Тотчас возникают воспоминания и строки Блока:
Эта жалость — ее заглушает пожар,
Гром орудий и топот коней.
Грусть — ее застилает отравленный пар
С Галицийских кровавых полей.
В центре Самбора и сейчас стоит дом, в котором во время германской войны встречались Брусилов с главнокомандующим. Но ничего кровавого (несмотря на то что дважды проутюжила и другая война) мы не увидели теперь на галицийской земле. Зеленые, освеженные частыми дождями июньские поля и леса. Холмы Прикарпатья. Длинные села у подножий холмов. Синее небо. Ясное солнышко. Белые облака. Разве что алые маки, обильно украшающие хлебные поля вместо наших васильков и ромашек (вернее сказать — вместе с васильками и ромашками), звучали непривычным для нас и поневоле щемящим мотивом. Начиная с какого-нибудь там Всеволода, с отдаленных усобиц и кончая бендеровцами, столько крови впитала эта земля, что как тут не расти алым макам.
Если бы основываться на личных ощущениях, то я сказал бы, что Самбор самый большой и самый шумный город на земном шаре, включая Нью-Йорк, с его пресловутой надземкой. Такое личное впечатление произошло оттого, что квартира, где меня пустили пожить, оказалась в нескольких метрах от железнодорожного узла, громыхающего тяжелыми поездами и орущего всю ночь через чудовищный репродуктор голосами диспетчеров, формирующих составы. Впечатление же огромности Самбор оставил, как ни странно, благодаря незначительности своих размеров. Трамваям, троллейбусам, а тем более метро было бы тесно здесь. Поэтому куда бы ни идти, приходилось идти пешком. Ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Киеве, ни в больших европейских городах (Лондон, Париж, Будапешт, Варшава, Марсель, Копенгаген, Мюнхен) не приходилось мне «наматывать» на свои ноги, как на счетчик, столько же километров в день, как в этом маленьком и в общем-то очень милом, зеленом городке.
Украшало город (то есть мою жизнь в нем) и замечательное радушие хозяев, у которых я поселился. Хлебосолов звали Юлия Антоновна и Илья Иванович Галицкие. Это я теперь, напрягая память, вспомнил, что хозяина звали Илья Иванович. Никто в городе, включая жену, не называет его кроме как Галицкий. Мало того, что Юлия Антоновна в третьем лице называет его по фамилии: «Галицкий собирается коптить колбасу», она и в обращении к мужу остается верна своей привычке: «Галицкий, иди нарежь крапивы для уток».
Здесь