Скованные одной цепью - Ирина Алексеева
Смотрю на нее. Буквы «Сокольников» расплываются перед моими глазами, мельтешат, наскакивают друг на дружку. Понимаю, что приеду, а еще – что должен побывать на этих самых таинственных «манипуляциях» Веньки Мелахберга. Я знаю, что ввязался в самый ад. Однако пока у меня плывут две буквы «о» на вывеске «Сокольников», знаю, что не отступлю.
На следующий день Венька все-таки звонит, и я оказываюсь в пучине мелахберговского психоза. Венька назначает встречу на Ярославском вокзале. Пытался втянуть в эту муть Серегу, но когда один оказываюсь в отчаливающей электричке, которая по звуку и вибрации напоминает стиральную машину, застрявшую в режиме отжима, понимаю, что Серега заменжевался еще на платформе, видно, засмотрелся на киоск с пирожками, и теперь я один сижу между бабкой в платке и типом, зажатым в черное пальто с меховым воротником.
Однако меня быстро разыскивает, продравшись через несколько вагонов, сам Мелахберг, от него разит каким-то непонятным одеколоном, точно не «Тройным». Рядом с ним, отстраненные, как уличные кошки, стоят остальные «анатомисты».
– Значит, смотри, Володька, – говорит Мелахберг, держа воображаемую сигарету между пальцами. – «Свободные манипуляции» – это не театр и не прогулка. Это сращение пространства и смысла. Мы делаем разрез реальности, чтобы понять ее внутренности.
Скептически хмыкаю:
– Думается мне, что это просто повод посмотреть, как люди теряются в поле, а потом панически ищут электричку.
Скепсис мой, однако, Веньку не пугает, и глаза его, блестящие, бессонные, сверкают под анатомической лампой электрички:
– Главное – не думай. Это твоя ошибка. Все уже случилось. Ты просто часть процесса.
Поле, куда нас привезли и привели, походит на декорацию фильма ужасов, который советские киноделы никогда бы не сняли, даже Тарковский: осень, грязь, низкое небо, настоящая Аркадия в стилистике промзоны.
До середины поля доходим уже ближе к полудню. Земля примерзла, тонкий ледок, трещины покрыты инеем. Рядом – ни единой живой души, только серое небо да дальняя линия леса. Группа начинает собираться полукругом. Мелахбергу кивает какой-то полупрестарелый мужичок, с пробивающейся сединой в волосах и глазами навыкате. Мужичок отряхивает руки о свою совсем уж легкую ветровку и начинает вынимать из рюкзака, аки фокусник, то длиннющую веревку, то какие-то палки-колышки, то флаг с нарисованной луной и белыми точками, видимо имитацией звезд.
– Что делать-то? – шепчу Мелахбергу.
– Ты наблюдатель и участник, понял? Это одновременно все и ничего, – загадочно отвечает тот, зябко кутаясь в свой плащ, поправляет красный шарф, в который замотался почти что до носа. Шарф кажется совсем уж пародией на пресловутое знамя.
Полупрестарелый дяденька просит Мелахберга подсобить. Тот встает в центр и поднимает руки, как дирижер.
– Сегодня мы разорвем время. Оно станет веревкой. Мы его натянем между прошлым и будущим, как канат. Кто через это пройдет, станет новым человеком.
Толпа кивает. Никто не смеется. Я молчу, потому что не знаю, как реагировать. Дяденька и Мелахберг раздают всем палки. Мы строим из них что-то вроде шалашика, веревки и флага. Потом Венька просит нас встать все той же фигурой и начать медленно ходить по кругу.
– Представь, что ты – электрон, – шепчет мне Мелахберг, царапая ухо горячим дыханием. – Ты движешься по орбите, а это ядро.
Пытаюсь представить. Но все, о чем думаю, – это как мерзнут ноги. Где-то вдали каркает ворона.
Вдруг замечаю, что около сгоревшего от удара молнии ствола стоит деревянный стол, похожий на языческий алтарь, только вместо жертвенных животных на нем разложены какие-то странные вещи: железная цепь, битая лампа, связка старых открыток и кусок засохшей буханки. Мелахберг, в плаще, который теперь больше напоминает саван, вытаскивает из своей сумки что-то похожее на упаковку кондитерского какао, но внутри, судя по всему, не оно.
– Держи, – говорит он, протягивая мне оттуда листок бумаги с напечатанным текстом, вырванным из контекста. – Это твоя инструкция. Не вникай в нее. Просто сделай.
Я смотрю на бумагу. На ней крупными буквами написано: «Иди на восток. Слушай воздух».
– Это что? – спрашиваю.
– Это навигация для души, – отвечает Венька с таким видом, будто цитирует Бродского.
Толпа начинает двигаться. Мелахберг, как пророк, ведет всех по периметру поля. Кто-то дует в пластиковую бутылку, она издает низкий, почти инфернальный звук. Кто-то ставит на землю зеркало, отражающее серое небо, в котором ничего не видно. Мелахберг молчит, его взгляд сосредоточен, как у человека, разгадывающего головоломку.
В какой-то момент я теряюсь. Поле становится бесконечным, звуки – отдаленными. Мне кажется, что воздух вдруг уплотняется, будто попал в резонансную камеру, где отражаются не звуки, а мысли. «Иди на восток», – всплывает в голове. Но как узнать, где восток, если солнца нет, а компас оставил в другом пальто?
Я прислушиваюсь. Воздух шуршит, звенит, пульсирует. Толпа становится разреженной, не могу запомнить или выделить хоть одного человечка из нее. На минуту мне кажется, что начинаю различать что-то вроде музыкального ритма, – может, где-то вдалеке играют на гитаре? Или это просто кровь бьется в висках?
Внезапно из тумана появляется Венька. Он смеется.
– Потерялся?
– Ну… вроде того.
– А я вот не читал инструкцию. Просто пошел за тобой. И теперь мы оба выбрались.
Мы возвращаемся к алтарю, где Мелахберг уже разливает из фляжки что-то пахнущее как смесь бензина и аптечной спиртовки. Он снова поднимает руку, аки дирижер, и кричит:
– Все кончено! Мир найден!
Толпа аплодирует. Я стою в грязных кедах, дрожу от холода, но почему-то улыбаюсь. Может быть, это и есть «сращение пространства и смысла».
– Достаточно, – неожиданно резко говорит дяденька. – Теперь мы должны записать молчание.
Все садятся на землю, потонувшую в перегное и легком инее, кто-то достает магнитофон и включает запись. Слышно только ветер, скрип и хруст моих попыток понять, как долго все это будет продолжаться. Мелахберг запрещает мне курить, говорит, что здесь мы должны быть независимы от всего.
– Чувствуешь что-нибудь? – снова шепчет мне.
– Кроме холода?
– А это и есть ощущение, с тобой ведь происходит что-то. Просто дай этому быть.
И я замираю.
А вот бар, куда Мелахберг меня тащит после того, как продрогшими возвращаемся в Первопрестольную, больше похож на подвал. Вход через железную дверь с облупившейся синей краской, за ней прячется коридор, пропахший пылью, табаком и чем-то кислым.
– Володь, понимаешь, – говорит Венька, оборачиваясь, – настоящий бар порой подобен психушке. Сюда не приходят здоровые.
Внутри тусклый свет, стены облеплены газетами и аляповатыми афишами. На столах – пустые стаканы, засохшие пятна от пива и пепельницы, доверху набитые окурками «Явы». В углу негромко играет что-то, напоминающее последний альбом «Аквариума». Традиционное место для московских босяков и для тех, кто видит в себе немного бунтаря, но боится идти дальше слов.
Мелахберг заказывает две рюмки водки и бутылку портвейна.
– Нам нужно согреться. Акция – это не просто искусство, это очищение через катарсис. У тебя ж был катарсис?
– У меня был насморк, – усмехаюсь я, пытаясь стряхнуть с пальто налипшую в поле грязь.
– Это одно и то же, – смеется Мелахберг. – Катаральный катарсис.
На третьей рюмке водка согревает меня так, как не могли грязные батареи сквота. Мелахберг пьет быстро, но с какой-то почти церемониальной точностью. И каждый раз, глядя в стакан, выискивает в нем пророчество.
– Так вот, Володя, – начинает, устремив взгляд куда-то в облезлый угол. – Уже само искусство – это не только идея. Это форма. Мы сегодня создали форму хаоса. Ты ее чувствовал?
– Я чувствовал, как промокли носки.
– Отлично. Это и есть материал. Ты почувствовал, как физика соединяется с метафизикой.
Я смеюсь. Может быть, это водка, а может быть, его серьезный тон, который звучит так, словно он таки проповедует. Мелахберг наклоняется ко мне, его рыжеватая бородка трется о край шарфа:
– А давай-ка выпьем на брудершафт. Ты знаешь, что это такое?
Я молчу. Потому как чувствую себя Алисой в Зазеркалье. Венька берет две рюмки, ставит их рядом и объясняет, будто я никогда не видел ни одного фильма:
– Это когда два человека становятся ближе. Мы же с тобой