Поплавок из осокоря - Иван Владимирович Пырков
«Ночной гость, – ворчит дед Иван, – вовремя мы с тобой, Трезор, за грибами прошлись, ненастье теперь надолго, все тропинки развезет…»
Трезор что, Трезор рядом, тоже к дождику прислушивается. «Ш-шш, ш-шш…»
Потихоньку, с перерывами-перекурами, поднялись вверх, преодолели подъем благополучно. Дело к полночи. Дождь ненастный расходится. Ни ветерка. Только ночное, холодное: «Ш-шш, ш-шш» И остается по улице городской совсем немного пройти, буквально три-четыре квартала. А там и Пионерский переулок. А там и дом, и Катюша ждет-волнуется, и дети.
Вдруг Трезор останавливается как вкопанный. И ни с места. Смотрит в глаза с тревогой – плохой знак. У деда Ивана еще одна присказка имелась: в походе глаза на спине должны быть. И правилу этому он следовал неизменно, и Батьку тому же учил. А тут никакой опасности не заметил, не услыхал… Ни лихого посвиста симбирской подгорной шпаны, ни проблеска воровской финки. Да и кто здесь, на своей ульяновской улице, деда Ивана обидит? Он сам не из боязливых, его самого побаиваться нелишне. Трезор тем временем шерсть дыбит, оскаливается. Остановился и дед Иван, вгляделся в темноту, вслушался. И верно: вместе с наговором дождика еще один звук еле слышный. «Цок-цок, цок-цок, цок-цок…»
Нет, не лошадь. Слишком тихо. А звук все ближе, где-то в ненастной осенней тьме, за спиной: «Цок-цок, цок-цок».
«Трезор, – машет рукой дед Иван, успокаивая больше себя, чем верного друга, – нашел чего бояться! Гай бы вот ни за что не испугался! Сегодня, верно, в театре премьеру играли, вот девки на каблуках и возвращаются – цокают. Идем, до дому уж совсем близко».
А сам оборачивается (даром что глаза на спине), вглядывается пристальнее в темноту и видит двух женщин в белых платьях. Идут они и не быстро, и не медленно. Не идут – плывут будто. Из тьмы выплывают. И не разговаривают, а только все на него, на деда Ивана, глядят. И точно бы свет какой-то затменный в их глазах отражается. Присмотрелся дед Иван, когда подобрались они поблизче, а у них туфли очень уж странные, с каблуками раздвоенными. И в ту же минуту дотумкал Дед Иван, что это не каблуки вовсе, а… копыта. «Цок-цок… Цок-цок…»
Зная, с детства еще, все городские лазы в заборах и застрехи, дед Иван не растерялся – нырнул немедля в сарай, Трезора с собой затащил, корзины с грибами не бросил, дверь на затвор, да еще и лопатой подпер для надежности. «Может, – думает, – обойдется, может, процокают женщины на копытах мимо».
Но не тут-то было.
В сарае темным-темно, хоть глаз коли. Только и остается что вслушиваться.
Сначала все то же цоканье. Мерное, ровное, не громкое и не тихое. А потом кто-то заплакал, ну как ребенок малой. И плач в смех обратился – в звонкий, отчаянный смех. И слышит дед Иван сквозь дождевой накрап, сквозь смех и плач словно бы голос. Но голос не извне звучит, а у него в ушах – тонкий, нежный, вкрадчивый: «Открой, ну открой… Впусти нас… Нам здесь холодно, помоги…»
Дрожь пробрала храброго деда Ивана, а Трезор лаять начал до захлеба, до хрипоты. Лает и скалится, все на дверь, лопатой подпертую, смотрит. Говаривал дед Иван, ту ночь вспоминая, что и сам не почуял, как рука его к затвору потянулась. А Трезор – вот умный был пес – на руке повис, сарай открыть не дает…
А там, снаружи, уж не смеются и не плачут, там царапают дверь и стены, стучатся, воют и стонут: «Нам здесь холодно… впусти…»
Не скоро утро настало. Осенняя ночь долгая. Но переночевал дед Иван, перемогся, пересилил все страхи ночные. Открыл сараюшку, как только голоса человечьи услышал, а Трезор лаять перестал. Глядит – стена сарая вся исцарапана, будто железными когтями, ручка дверная обгрызена, и кругом, на мокрой земле, следы копытные.
И скорей с Трезором домой – чтоб чертям было тошно!
Баба Катя, великая мастерица грибных заготовок, целый день занималась подосиновиками, отмывала скрипучие белые грузди, откладывала островные добрые боровики на жарку. Потом солила, варила, тушила… И Добрене-Калене маленькое ведерко перепало.
Дед Иван потом, как узнал, ругался. Это Добренке-то, которая нечистую накудахтала! А сам потихонечку улыбался – даров лесных не жаль, хорошо, что еще кому-то пригодится богатая их с Трезором добыча. И долго еще рассказывал всему Подгорью о женщинах на копытах. Долго слышалось ему осенними, дождливыми особенно ночами: «Цок-цок… Цок-цок…»
* * *
В самые глухозимные бесцветные деньки, когда, к великому Батькиному разочарованию, не прилетала Курица, хоронясь где-то под застрехами от ненастья, отец, укоренившись основательнее обычного в почве своего безразмерного подоконника (на рыбалку не пойдешь в такую непогодь, на улицу и то не сунешься – метет), в неизменной вязаной шапочке и ватнушке, начинал рассказывать о самых грустных, наверное, их с дедом Иваном февральских походах. Закуривал, взглянув еще разок-другой в снежное беспросветье, и начинал.
В войну, оставшись дома по болезни, дед Иван продолжал свое фотодело. Только вот фотографии стали теперь другими – никаких вылетающих птичек и улыбчивых лиц. Нужно было снимать на месте происшествий для уголовки – а там какие уж улыбки…
Ну, стало быть, приехали за дедом Иваном с просьбой-приказом: снять нужно трупы в Поливном и всю обстановку преступления. Видимо, банда работала, грешили на Панихиду, знаменитого местного вора, но потом это совсем другие убийцы оказались, залетные. И вот, значит, нужно ехать. А деду Ивану, как назло, худо сделалось, скрутило его, и взял он с собой для помощи Вовку, Батьку моего, стало быть, а старшего сына Витю назначил за главного, матери помогать – все-таки трое еще детей мал-мала на руках ее остались. Время тревожное. По городу слухи, как тени, ползут. Заскрипит ли что-то на подловке – не диверсант ли прячется? Постучится ли кто – не летчик ли фашистский, пару дней назад зенитчиками подбитый, убежища ищет, гражданским прикинувшись?
Но никуда не денешься – надо ехать. Забрались дед Иван с Батькой в машину, захватили с собой все надобное для съемок и поехали. До Поливного далеко – в отдалении от Ульяновска-Симбирска, на волжском берегу расположилось оно, не то село, не то поселение. За городским кладбищем, за Каменкой, за Лаишевкой. И не деревня, и не город. Переходная полоса. Без деревьев почти. Гольное поле, обрывистый, нелюдимый берег. Место опасное, частенько там что-нибудь случалось. Вот и теперь –