АУА - Юрий Иосифович Коваль
Из-за ширмы вышел зять,
Наклонился что-то взять…
«Козлы на дорожке» — это уж рисунок к моему собственному стихотворению. Мне надоело иллюстрировать Генриха, и я взялся за собственные стихи:
Осенние лужи —
Предвестницы стужи,
Предвестницы грусти,
Предвестницы ласки…
Готовит салазки Дементий Кузьмич,
Куря козью ножку…
Козлы на дорожку
Ступают ногами,
Глядят дураками на синее небо,
И чёрного хлеба печёная ярь…
Сентябрь,
Октябрь,
Ноябрь,
Декабрь,
Январь…
Этим стихотворением открывался сборник «Наброски и арабески». Вот так!
Стихи из «Набросков и арабесков» сейчас мне смешно ценить. Конечно, их некуда поместить, а «Монохроники» всё стерпят.
Вот ещё одно:
Моя жена накрашена,
А вот стоит Аркашина.
Она опять простужена,
Продуктами нагружена.
Моя жена накрашена,
Простужена Аркашина,
Вдвоём на площадь Красную
Им надо не ходить!
Самое удивительное, что эти стихи напечатал Юра Чебанюк в газете «Молодой комсомолец» в Архангельске в 1965 году. Площадь «Красную» он заменил на «Главную».
Объявилась вдруг в этом году Роза Харитонова. Она подарила мне стихи, написанные давным-давно, когда-то в 60-м году, когда все мы разъехались по сельским школам.
* * *
Летом в Малеевке мне встретился Ю. Ряшенцев.
— Что с Юркой? — спросил он.
Ряшенцев был первым горевестником. Я узнал, что Юра Визбор тяжко заболел.
Несколько раз в конце августа и в начале сентября я разговаривал с ним по телефону. Я должен был поехать к нему в пятницу, но Нина мне сказала: «Не надо».
В субботу его забрали в больницу.
На кладбище пришёл я один из первых. Был дождь. Тусклый день. Положил на могилу ветку бересклета.
От нас говорил Юлик. И смотреть на него и слушать было невыносимо.
«АУА» — сказал на этот раз Юра Визбор.
* * *
Завязался наконец роман с «Новым миром». Вдруг позвонил Феодосий Видрашку, которому понравилась моя радиопередача «Снег». Феодосий, голубчик, хотел напечатать мой рассказ «От Красных ворот», но Михаил Давыдыч Львов его отклонил. Проклинаю Михаила Давыдыча, а ничего пока «Новому миру» не могу предложить. Львов, будь проклят!!!
С Карякиным Юрий Фёдоровичем нас связывает ну — хотя бы — Малеевка!
Юра, Юра, Юра! Ты приходил ко мне в валенках, в телогрейке, в любое время дня.
Юра, милый, ты приносил мне…
Это ты, Юра, написал мне…
Впрочем, Юрий Фёдорыч Карякин — из тех людей, которых видеть — счастье, и Малеевка тем благословенна, что дарит подобных людей.
В Малеевке я часто встречал женщину уже преклонных лет, но — в тельняшке. Что-то слегка, простите, знакомое чувствовалось в ней, и вдруг я понял: это жена Овсея Дриза. Овсей Овсеич, мой дорогой старший друг, отозвался во мне, я вспомнил его добрейшие, лучшие в мире глаза. Овсей всегда, когда встречал меня, так говорил:
— Ну, почему ты ко мне не приходишь? Как я тоскую без тебя! Приходи ко мне теперь, и почаще.
Много-много раз говорил мне это Овсей Овсеич, и, конечно, я все-таки к нему пришёл. Меня и встретила женщина в тельняшке, я с тех пор (1965 год) запомнил её. Стыдно рассказать, но Овсей был очень рад видеть меня, и целовал меня и кричал: «Наконец ты ко мне пришёл!» Овсей Овсеич, голубчик, читал мне стихи на еврейском языке и тут же божественно переводил на русский. Овсей почему-то считал, что я смогу перевести его стихи на русский (после Ю. Мориц, Г. Сапгира, Ромки Сефа), и Овсей сказал:
— Я тебе дам моё лучшее стихотворение!
И дал, и мы с ним смеялись, и я понимал, что никогда в жизни не смогу перевести это стихотворение Овсей Овсеича Дриза.
С любовью к нему и сейчас сохраняю этот листок нашей встречи, и лучше овсеевского подстрочника на русском не может быть!
Овсей Овсеич, дорогой мой, у меня есть твой портрет, кланяюсь тебе здесь, в своём дневнике.
Хоронили Овсея странно. В парткабинете Союза писателей стоял его гроб. Это было смешно и дико: Овсей в парткабинете!
Я плакал, как и сейчас плачу, вспоминая Овсей Овсеича, глаза мои тогда ничего не видели, но всё время чувствовался какой-то смех: «Овсей в парткабинете!» А на кладбище Генрих Сапгир и Витя Пивоваров смех подтвердили, схватили какой-то гроб — «Это — Овсей!», — отволокли к могиле, открыли, а это был не Овсей.
Долго мы искали нашего Овсея. Нашли и похоронили, и смеялся Овсей Овсеич, что мы, дураки, растерялись.
Цветы мои на твоей могиле давно завяли, но чувствую, что ещё в своей жизни много раз вспомню тебя, Овсей, божественный поэт.
* * *
Не помню, какого числа выехали мы из Москвы с Лёвою и с Кириллом. Из Плуткова пришли тревожные сведения о том, что бурею сорвана крыша.
Заехали, как всегда, в Троице-Сергиевскую Лавру, где и купил я маленькую икону «Неопалимая Купина», где нарисовал священника, торопящегося к обедне, а уж после Загорска пал на путь наш первый снег этой осени.
Открывая плутковский дом, Лёва сказал мне:
— Входи первый, ты — везучий.
— А ты — хозяин, — сказал я, — ты и входи первый.
Страшную картину разоренья и бедлама увидели мы. Ранней весной галки, свивающие гнёзда, пролезли сквозь трубу и оказались в доме, а уж обратно на волю вылезти никак не могли. Соседи всё лето смотрели, как бились они в стёкла, обрывая занавески.
Мы выкинули иссохших галок, мыли, тёрли, скребли до поздней ночи.
Я получил прострел в этом холодном, мокром доме. Лили на пол воду, смывая следы летних галок. И всё-таки это был наш дом. Освоили в два часа.
В первый же вечер в Плуткове пошли мы гулять и увидели солнце над пожухшим полем. Горбом красным стояло оно и вдруг с бешеной скоростью стало уходить за горизонт. А я хотел его нарисовать и побежал, побежал за ним и чиркал