Мои семнадцать... - Леонид Александрович Александров
— Еще что скажу я, погоди-ка, — остановил Артемий Нюру, когда она спрыгнула с ходка у переулка к дому. — Это… ты приди к нам… Вечерком — вот сегодня хоть. Или утречком завтра раненько. С мешочком, говорю, приди. Поди, малость наскребем мучки хорошей-то… Чего уж маяться.
Ничего на свете не изменилось бы, говори Артемий хоть еще час, если бы он на один короткий миг не взглянул на Нюру и не встретился с ее глазами… Такие глаза бывают у затравленного зверя. Но коль уж они, такие глаза, принадлежат человеку, как, должно быть, одиноко, нечеловечески одиноко чувствует он себя на белом свете!
Нюра увидела глаза Артемия и поверила его словам.
— Оно, глядишь, и малышу своему, это… что-нибудь испечешь вкусненькое… А от овсянки-то, это, и взрослый взревет.
От доброй усмешки глаза бригадира совсем закрылись — такие тяжелые, припухлые веки были у него. Да и лицо у Копорушкина одутловатое, зарастающее курчавым светлым волосом. Когда ни встретишь Артемия, все кажется, что он только-только встал с постели, что лицо его сковано сонной одурью, облеплено пухом дрянной, прохудившейся подушки. А вот глаза, глаза! Отчаянные, колючие, убегающие… Неужели он в такой большой обиде на жизнь? Или все та же боль от ранения не дает ему покоя?
— Так, это… приходи, Нюра, к-хе!
— Да зачем это, Артемий… — еле слышно проговорила Нюра и, с большим трудом вспомнив его отчество, запоздало добавила: — Прокопьевич.
— Зачем… Ты не подумай, я не милостыню тебе даю. Расплатишься. А уж когда, как — видно будет. Чай, не последний день вместе живем… И еще что скажу, ты бы денька два отдохнула, побыла дома… Н-ну, мол, ребеночек прихворнул… и все такое. Оно ведь бывает…
«Чего там бывает! Уже есть!» — мысленно вскрикнула Нюра.
— Ладно. Приду, — безнадежно пообещала она и поспешно бросилась в переулок.
— Хоть сегодня! — успел сказать ей Копорушкин, на этот раз чуть погромче и чуть поживее.
3
Бригадир сказал правду: на картошке было намного легче. Да и поле находилось совсем рядом с селом — только речку перейти. Прихватив вязанку наполотой меж грядок травы, Нюра еще далеко до обеда сбегала проведать сына. Сходила и на обед. Худо-бедно, поела. Отдохнула малость. Благодарная, она трудилась на полосе без передышки, в резвом запале, и успела сделать больше тех, кто оставался на поле с утра до вечера. А картошка и вправду была запущена донельзя.
— Смотрите, бабы, — собрал бригадир на Нюриной полосе всех женщин и девчонок. — Вот как надо оборотить…
Нюра не знала куда глаза девать и еле поняла, в чем ее заслуга. Оказывается, осот выпалывала с корнем, траву подбирала чисто, картошку окучивала высоко, ну все равно как бы у себя дома, в огороде. Другие же делали только так, чтобы из сорного травостоя мало-мальски выделилась картофельная ботва, и — айда дальше! Тяп-ляп — сбил верхушки осота, тяп-ляп — чуть взрыхлил землю, а со стороны посмотришь, с дороги, например, — что у Нюры, что у других — все одинаково выглядит.
— Всем так делать, к-хе… Как у Нюры… Назначаю… это… звеньевой. Требуй, Нюра, с них такую же работу, как, понимашь, у себя. А я с тебя спрошу… Поняли?
И ни разу ни на кого не взглянул.
А женщины исхлестали Нюру молчаливыми косыми взглядами и молча разбрелись по своим полоскам. Осталась около нее лишь Фрося, худющая, болезненная женщина. Взглянешь на нее — одни глаза да зубы на лице, а платье продувает ветром, будто нет под ним никакой плоти.
— Что, под бригадира подлаживаешься? — спросила она с нехорошей улыбкой.
Нюра промолчала.
— Сколько муки пообещал?
Нюра обомлела.
— Ладно, — смилостивилась Фрося, — дело твое.
Она как бы сдернула улыбку с лица — так быстро изменилось его выражение, но зубы, крупные, желтые, остались обнаженными. Кожа на Фросином лице, казалось, так ссохлась, что женщине большого труда стоило сомкнуть рот. И было видно, как она дышит — чуть ли не из последних сил. А год назад — подумать только! — всего лишь год назад цветущая и жизнерадостная женщина была…
— Как, намаялась с ребенком, Нюра?
— Достается.
— А со вторым, думаешь, легче будет?
— Откуда второй-то?
Фрося улыбнулась страшной улыбкой — не только зубы, но и все десны на виду — и махнула рукой:
— Куда ты, девка, денешься. Любишь кататься — люби и саночки возить. Я вот вздумала выкинуть, так вон что от меня осталось… Чуть в деревянный бушлат, как говорят вояки, не завернулась… Ладно, дело твое, — повторила она и побрела на свою делянку.
Нюра долго не могла приняться за работу.
Вчера она сходила-таки к Копорушкину. Вошла во двор — похолодела: черная громада собаки подкатила к ногам, деловито обнюхала и отошла прочь. Вошла Нюра в дом — растерялась: фитиль в лампе был привернут и никто не отозвался на приветствие. Хотела уже уйти, да кашлянула для приличия, и кто-то тяжко застонал в приделе. Долго пребывала Нюра в страхе, пока не поняла, что это Артемий раскачивается спросонья: стонет, вздыхает, кряхтит, прокашливается — и все с присущей ему замедленной обстоятельностью. Вышел к гостье согнутый в три погибели, еле дотянулся до лампы, еле прибавил свету.
— Вот… прилег было… К-хе… Раскис.
Все страхи, какие трясли Нюру, пока она шла сюда, улетучились. Признаться, больше всего она боялась встречи с матерью Артемия, та тоже была в церковной «двадцатке», боялась разговора с нею: «Как твоя мать? А ты вот пошто такая, и не стыдно тебе?» Теперь же было очень жалко Артемия, и только. И было совестно, что она своим приходом причинила ему столько беспокойства. А он вдобавок к муке — чуть ли не полпуда! — наложил полную кружку меда.
— Опорожнишь, захвати с собой на работу. Там и вернешь ее, — сказал он, щелкнув по кружке.
Вот и все. Никаких скользких намеков, никаких таких приставаний. Только то дивно и показалось, что проводил Нюру за ворота. Но тут собака тому причиной была: приучена впускать, но не выпускать чужих. Если не провожает хозяин.
Но откуда же Фросе известно, что свое участие в чужой судьбе Артемий обязательно подкрепит одолжением муки?!
Женщина, особенно на селе, рано или поздно обязательно вовлекается в круговорот сплетен. Нюра избежала этой участи. В