Подари мне сизаря - Виктор Фёдорович Потанин
— Хватит, Нина. Помнишь, как прощались и вальс тогда играл?..
— Детство, Коленька… Прости меня. Я злая, да? Ну и пусть. Пусть! А ты такой странненький… Поди и девчонок не целовал?
Спохватилась вдруг чего-то, замолчала. Тяжело стало. За что его мучает? Совладеть бы с собой. Злило ее, что он сидит перед ней красивенький, млеющий, мучило, что, поди, думает, что нравится ей, еще сильней мучило, что вспомнил ту школьную любовь — такую непонятную. Ушло потом раздражение. Даже жаль стало Колю. Вдруг и ему придется узнать скоро, что она узнала, через что прошла гордая, несклоненная. Узнать силу и страх той грубой и нелепой любви, горькой, как случайность злая. Когда он встретит ту любовь-тоску, будет мстить и мстить всем, что достается им чистенький, умненький. Будет зол и неистов, кто знает, может, неисправимым станет, потому что выйдет из той любви покалеченным. Нине стало за Колю мучительно. Улыбнулась ему.
— Я же не вру, что живу письмами. Обтерплюсь, может, а сейчас — нет, не могу. Жить по-людски хочется. Любить же хочется. А кого? Ну кого? Ты приехал, а завтра уедешь. И людей вокруг не останется… Трудно, Коля… Жить хорошо хочется, а я в Падеринке сижу, без мужа, без любимого человека, — она курила, слезы вытирала, а Коля сжался совсем, глаза щипало. Теперь было ее жалко, и когда она заплакала, то стала для него снова простой и родной, как прежде, давно в школе, и он смотрел на нее, а сам видел ту далекую Нину с синими колокольчиками в руках, и в голове звучала та далекая музыка — грустный вальс — хоть плачь, и было на ней то белое выпускное платье — и Коля радостно содрогнулся: а вдруг он зря сейчас ее судит. Кто дал ему право судить? Кто? Он опять смотрел ей в глаза, она отвертывалась, стыдилась слез, а он все смотрел и казнил себя, что посмел ее судить, и все думал о той далекой девочке в белом платье с синими цветами в руках, и та девочка целовала его и шептала тихо, невнятно: «Не забывай меня, ладно?» — и голова его кружилась, и все стало странным: то белым, то синим — синий снег в огороде, синий тополь, белые-белые стены в доме. Хлопнул ставень, оторвался с крючка, начал злобно стучать о раму, и Нина подошла к окну, прищурилась, словно там было много света, и лицо ее стало еще красивее и оттого еще роднее, и она стала совсем походить на ту девочку в белом платье, и во рту у Коли сделалось горько. Ему опять захотелось заговорить о чем-то чудесном, тревожном, чтоб за этими словами скрывалось еще что-то большое, тайное, которое когда-то они скажут друг другу, а пока — не сказать, не признаться, но его перебила Нина:
— Коль, погляди, что мне Лялька из Курска пишет. Ты скучаешь, да?
Она достала письмо.
«Хочу, Нин, похвастаться. Целой больницей теперь ворочаю. Заведование дали. Живу от Читы — сто километров, в совхозе. В город на самолете ездим. Адрес мой на конверте. Уже огляделась — народ вокруг ласковый, помогают. Свет не без добрых людей.
Ты знаешь, я ведь в аспирантуру лезу. Не зовут, а лезу. С осени за книжки схватилась и — круглыми ночами давлю стул. Часто о тебе реву, да о Паше. Он в Читу на курсы уехал. Скучаем с Наташкой. Ее в ясли таскаю. Знаешь, тут мировые ясли, в городе таких нет… Прямо люкс!.. А вчера я в концерте здесь пела. Вот. Артисткой стала».
Нина захохотала:
— Эх, дура Лялька. Аспирантка, а Пашка-то у ней тракторист. На тракторе ездит. Все, поди, в квартире от него бензином пропахло… Ухохота. Артисткой стала… А ты уловил, Коль, как Лялька жить хочет… А? Ты подумай… Ну, зачем ей аспирантура-то, ну, зачем? Жизнь свою надо сшивать, а остальное приложится. Ведь человеку, чтоб для других жить, надо свою жизнь направить. Потом и для других выйдет. Ты согласен?
Коля очнулся. А ставень все еще стучал и раскачивался тополь, совсем молодой, некрепкий, а на стене Коля увидел вдруг большой портрет Нины. Она стояла у окна, положив на подоконник руки, щурилась, фотограф гордо вывел голову, на шее лежали крупные камешки — бусы, такие живые, отчетливые, что их захотелось погладить, а далеко вверху щурились глаза, и чем больше он смотрел в глаза издали, тем сильней видел в них какую-то насмешку, точно она смеялась сейчас над фотографом, над тем, что за окном видела, а, может, вспомнила что-то давнее и над ним смеялась, может, те синие колокольчики вспомнила, такое смешное время. Она, точно чувствуя его, сказала глухо:
— Господи, до чего ты странненький… Вас бы с Лялькой спутать, верблюда б родили. Только она толстая, тебе б не понравилась… А я тебе нравлюсь, Коля? Ну?
Она стояла у окна, щурилась, водила ресницами, а он молчал, думал о Ляльке и представлял ее в уме толстую, добрую, представлял, как она Пашу своего любит, как по ночам учится, как утром Пашу будит, как он весело бормочет, сонный, еще маленько сердитый. Она, видно, любит всех людей в совхозе, и в аспирантуру хочется, чтоб еще лучше лечить, и Коля думал, почему она сошлась с Ниной, почему Нина дорога ей и дороги ее совет и помощь? Зачем люди разные сходятся? Интересно об этом думать, интересно в лицо смотреть Нине, неужели оно может стать родным? Ой, Коля, Коля, как многого ты хочешь. А что из этого выйдет, ведь Нина так и не заговорила о синих колокольчиках, ведь Нина над Лялькой смеется и над всеми в Падеринке смеется. Так он думал о себе.
Дверь на кухне хлопнула. Вошел парень, нарядный, красный с метели, в серой мерлушковой шапке. Затоптался на пороге угрюмо, как боров.
— Ну, что вам? — спросила Нина.
Парень замялся, напрягся, покраснел, сдернул шапку — кудрявый здоровяк.
— Он язык потерял, — засмеялась Нина, поправила прическу, прикусив губу.
— Жена у меня рожает… Сегодня… — сказал парень и отвернулся.
— Очень хорошо. Пусть рожает, — смеялась все еще Нина и теребила Лялькино письмо.
— Так ведь метет, видите… Трактор с вагончиком дали… В район отвезти. Жену-то… Может, вы с нами поедете, Нина Трофимовна? Сильно в степи несет, с врачом-то спокойнее бы. Где-нибудь сядем еще. Не лето. Боюсь я. Ребенок-то первый…
Парень на месте топтался,