Дворики. С гор потоки - Василий Дмитриевич Ряховский
Когда декларация была написана и собравшиеся потянулись к двери, Белогуров задержался и взял за руку Короткова.
— Мы их этим двинем. Понял? Мы им атмосферу прочистим, если на тебя налегнут.
В этот вечер Коротков опять писал в своей тетради:
«Сколько на земле прелюбопытных людей, только мы, занятые своими делами, часто проходим мимо них и слепо думаем, что люди — это серая масса. Сами мы серы, толкотно проводим свои дни, нет у нас спокойной ясности, оттого и не замечаем мы хороших людей.
Сегодня я проехал из леса через Кривинскую дубраву, — мне говорили, что в самой низине оврага есть строительный камень. После обследования оврага камень оказался первосортным, — надо поднять вопрос о его разработке, — я набрел на стойло. У прудика, под ветелкой, сидели бабы, а около них лежал на животе и мотал согнутыми в коленях ногами пастух. Скрытый бугром, я подслушал их беседу. Говорил пастух. И о чем же? О коммуне, о бабьей доле, о том, как построить жизнь деревни, чтобы раскабалить бабу и сделать ее человеком.
Я заслушался. Пастух говорил коряво, но сколько в его словах убедительности, настоящей жалости к бабе! Всегда взбалмошные, не доступные никакому слову деревенские бабы были неузнаваемы. Они слушали пастуха, качали головами и не перебивали его. Вот это — агитация!
После того как бабы ушли, я присел к пастуху — это тот самый Мотя, который когда-то попался мне на пахоте, — и мы долго с ним беседовали. Он несчастный человек, круглый сирота, живет один, почти безграмотен. Он рассказал мне о том, что делается в селе после создания колхоза, потом вскользь сказал, будто самому себе:
— А у меня… невеста выходит замуж.
И в глазах его, больших и разных по цвету, дрогнула слезовая влага. Мне его по-настоящему стало жаль. Я пожал ему руку и просил заходить ко мне. Странно, этот Матюха виноват в том, что мы сегодня организовали ячейку «Нового быта», хотя он и сам никогда об этом не узнает.
Нынешний день начался у меня скверно, а кончился хорошо. От вчерашних волнений, опасений нет и следа. Скорее бы возвращался Стручков и скорее б Силин устраивал мне бой. Защитить себя в этом бою для меня значит утвердить свое право на дело, на его завершение.
Да, сегодня я решил уволить поденного водовоза Максима Павлыча. Это крайне интересная для бытописания фигура, но в условиях совхозной работы совершенно нетерпимая. Выросший в нечаевском гнезде, не знавший никакого труда, кроме наушничанья барину, он до революции был заведующим всеми лесами (а их было до пяти тысяч гектаров!). Катался на тройках, пил, гулял, сорил сотнями и, как я сегодня узнал, одурело купался в шампанском. Теперь это жалкий человек, по-собачьи заглядывающий в глаза. У него ни средств, ни пристанища. Стручков дал ему работу из жалости. Меня он раздражает тем, что считает меня за человека одного с ним круга, фамильярничает и не стесняется при мне поносить новые порядки, совхоз и т. д. Подлая скотина! Почему он думает, что я понимаю его и втайне ему сочувствую? И сегодня они с Сальником, кулаком из Кривина, организовали под моими окнами дуэт. Теперь я понимаю, почему рабочие косятся на меня. Ах, мерзавец! Я ему сказал, что он больше не работает, но удержался от приказа до Стручкова.
Значит, среди рабочих есть такие, которые считают меня за приспособившегося барича. Чем им докажешь, что это не так, что я… Об этом говорить трудно. Разве скажешь словами о том, что составляет основу моей личности, что вошло не только в мозг, но врезалось в каждый мускул? Доверие рабочих надо заработать.
Уже поздно. Луна поднялась, как золотое полуколечко. Рожками вверх. Значит, как говорят мужики, месяц будет ведреный, хотя и обмылся проливным дождем.
За стеной храпят конторщики. Вот тоже паразиты. Как они мелки! А небось тоже имеют взгляды. Воображаю!»
XV
На Петров день Горюн играл свадьбу. Он был не прочь отложить расход до осени, до нового хлеба, но Садок торопил его: в доме к уборке нужна была работница.
День был погожий, свадьба вышла людная, от церкви к селу без конца мотались разряженные, оглушенные звоном колокольцев лошади, в переполненной народом церкви у молодых гасли свечи.
После свадебного обеда у Садка гулявшие прошли к Горюну. Оживленная улица, крики ребятишек и празднично-жаркое солнце потянуло пьяную ватагу гуляющих пройти по селу еще раз. Они шли рваным цветным хвостом, впереди большой кучей топтались пляшущие бабы — красные, одурманенные вином, они плясали нескладно, визжали и оборванно выкрикивали игривые прибаутки, так не вязавшиеся с их испитыми лицами. Без платков, с багровой маской загара, они были страшны бесцветной прозрачностью никогда не видевших солнца ушей, и могильной бледностью отливали их тонкие куриные шеи. Казалось, бабы нарочно трепались в движущемся кругу, старались сильней пылить, чтоб в табачного цвета облаке пыли зрители не видели их отчаянных лиц. За бабами, рубя им пятки, шел Васек, с гармоньей, расстегнутый, без шапки, с неимоверно злым одеревеневшим лицом; он рвал гармонью, съезжавшую с его плеча, и, подтряхивая свисающий на руку ремень, Васек, казалось, сейчас грохнет гармоньей о дорогу и она застонет, зазвенит табачного цвета пылью.
Тишка, в огненно-желтой рубахе, в ватном картузе над зализанными, примасленными височками, шел рядом с Санькой, плевался подсолнечной шелухой, одной рукой держал Саньку, туго прижимал к себе, словно боялся упасть и надеялся на ее поддержку.
За молодежью серой стайкой, вразброд шлепая черными котами, плелись старухи. Они пели сиплыми, разбитыми голосами старинные песни, пьяно крутили головами, отягощенными высокими кичками.
Глядя на них, Матюхе подумалось, что вся бабья радость — в чужих свадьбах. В эти дни наступает для них ясный просвет, они не работают, не думают ни о чем, их величают по имени-отчеству, потчуют, и они могут в эти редкие просветы вспоминать девичьи радости, петь полузабытые песни.
Наедине с самим собою Матюха почти убедил себя в том, что Санька для него пролетное облачко — ни росы, ни тени. Но сейчас, глядя на ее голову, увенчанную кичкой, на ее руки, положенные на обвисшую руку Тишки, у него закипала в груди горькая обида, ему казалось, что Санька не на радость прилепилась к Тишке.
Гармонь, удаляясь, неразличимо гудела басами, старухи схватились за руки