Над зыбкой - Виктор Фёдорович Потанин
— Правда, жуланчик? Выхожу за вас взамуж, аха? Подтверди… Ну, чё ты — подтверди. Мы с тобой и на небо полетим, — и опять засмеялся.
Мать Васькина плакала, все люди возле колодца затихли. Потом несколько женщин стали всхлипывать разом, и скоро вся толпа была в большом возбуждении. Но особенно старался тот веселенький старичок. Он даже запел какую-то припевку фальцетом:
Возле парня, парня-а
Вьется холодок…
Егерь взглянул на него и покачал головой.
Теперь бы пора и заканчивать эту историю, но еще не время. И, пожалуй, главное-то впереди.
Через месяц увезла меня мать в дальнюю лесную деревню — ее направили туда директором школы. И когда меня увозили — хотелось умереть от горя, Теперь уж никогда не увидеть ни Васьки, ни Трофима, ни реки, ни родимого дома, Прощайте навсегда, прощайте. Вот и мелькнули последние огороды, последние крыши пропали в березах, начался и сразу затих последний и самый тревожный собачий лай. Застучала телега по тряской лесной дороге, и показалось мне, маленькому, беспомощному, одинокому до самой последней жути, что вся будущая жизнь будет такой же тряской и бесприютной. И уж не будет у меня никогда такого друга, как Васька, такой реки и таких березок, такой большой улицы под речными берегами — все это сгорит и растает в каком-то невидимом злом огне и уж больше никогда не воскреснет. И я не мог остановить слезы. Да и лошадь, как сейчас помню, попалась не в меру здоровая, резвая, бежала неудержимо и весело, а мне хотелось, чтобы она шла шагом, чтобы совсем остановилась — так сильно я не хотел уезжать. Иногда слышишь, как человек в десять-двенадцать лет рвется из родного дома в какие-то дальние страны, — улететь бы ему туда на самых легких, воздушных крыльях — так тошно ему в родном доме, слышишь и не веришь. Значит, нет совсем дома у этого человека или отец с матерью прогоняют. И вот я сам стал бездомный. А мимо уже мелькали другие леса и другие птицы летали по небу.
У каждой истории есть конец, есть конец и у этой. Время, что вода, часто размывает и человека. И уж не знаешь потом, что случилось с тобой, вроде и имя то же у тебя, и глаза и руки привычны, но уж слышишь, чувствуешь до боли, до страшного удивления, что уж сидит в тебе кто-то другой, неясный еще, незнакомый человечек — и управляет уже и командует, заставляя тех любить, а тех за сто шагов оббегать — и часто ты сам не знаешь, откуда он взялся, пришел что ли с неба или вселился в тебя глухой и бессонной ночью. Да что думать об этом — все равно ничего не исправишь.
И вот давно уж забыл я голос своего друга Васьки, забылось и лицо Трофима и Васькиной матери, забылись милые детские переулки, смыли их другие события, другие люди. Но прав ли я все-таки — совсем ли забыл? Может, зря на себя наговариваю? Ведь бывает, что мелькнет в памяти сразу много вопросов — где теперь Васька, что стало с Трофимом, чьи ребятишки теперь купаются в тех белых и рассыпных песках. Все это вдруг мелькнет в памяти и наведет на сон. И снится, снится перед дождем или большим снегопадом, когда кровь во всем теле особенно чуткая и слышит каждый шорох в судьбе в прошлом и настоящем, — и вот в такой миг вдруг привидится, что падаешь в какой-то узкий огромный колодец и мелькают перед глазами темные бревнышки сруба, вот уж вода холодит ноги, вдавливается в спину, вот уж падает на голову чья-то веревка, и ты цепляешься за нее руками, зубами и всем, чем можешь. Вот уж и наверх тебя тащат, а наверху, среди солнца, неожиданно видишь Ваську. Ему растирают грудь и спину и ноги. Оказывается, совсем не ты падал туда, а Васька. Хочется ему крикнуть — и тут проснешься. И сразу мелькнет по щекам что-то живое, какой-то свет пробежит и погаснет, но потом опять вспыхнет. И так хорошо теперь, будто вправду летишь, несешься куда-то, и воздух легкий, бесплотный. И мелькнет в голове — где же ты, Васька, куда потерялся? Слышал, что призывали тебя в армию, а потом и след простыл. Да и жив ли ты на этом свете? Вдруг бы письмо написал… И начинаешь ругать себя самыми злыми словами — почему потерял друга, почему забыл его? Но ведь и друг-то тебя позабыл…
А вот егерь вспомнил. Принесли недавно письмо в большом самодельном конверте. Прочитал первые строки и не поверил — неужели жив еще этот егерь, неужели Троша? Но письмо от живого Трофима, никак нельзя сомневаться. Только мне показалось, что писал он шутливо, но вчитался подальше, — и душу обдало холодком правды.
«Добрый день или вечер, господин-товарищ? Как живешь? Что хорошего, что плохого? Адрес твой узнал от знакомого, ты его не знашь, а он тебя знат. Пишу тебе криво-направо, а ты сильно грамотной, даже пристроился в газете. Сколько же платят? Где берутся такие лишние деньги… Коротенько о себе и о жизни. Жена моя, Васина мама, жива, слава богу, и немного здорова, чего про себя не похвастаю. Поражен давно болезнью на нервной почве, а теперь руки-ноги опухли, как булки. Гонит к концу. Вот так, господин-товарищ. Падет медведь — игра не состоится.
Живем мы на прежнем месте. Дом стоит, Тобол бежит. Место нам глянется, а тебе, видно, нет — ускакал без памяти. Сейчас ты кум королю, а Василий, поди, не хуже. Из армии пока не пришел, полагаю, что не торопится. Сперва учился, а теперь летат. В голове самолеты да самолетики, нам бы с тобой таку голову… Рассказывал, мол, видел Гагарина. Дело было, считай, три года назад. Теперь, поди, сам за Гагарина. Василий не скажет, наше дело сдогадаться.
А умирать не хочу — успею належуся. Жду со дня на день Василия. Пообещался в отпуск, отбил телеграмму. Васина мама заревелася — нук чё — пройдет. Вот и ты приезжай, господин-товарищ, не далека родня. Покупаетесь с ним, порыбачите. Наводненье прошло, вода успокоилась, теперь в саму пору нырять. А грузу на себе, поди, лишка? Тот летат, другой за бумагами — опристали, аха? Водичка выправит. Да и я подле вас спасуся, может, поживу ишо. Не хочу в вечну берлогу. Дожить бы, чтоб туда полетел, сынок-то… А куда — ты сам сдогадайся. Хотел писать больше — меньше конкретно, а не могу. Отплясал медведь.