Трудное счастье - Юрий Маркович Нагибин
Карачун заваливается назад, и в ту же секунду Веремейко одной рукой впивается мне в подбородок, другой, как тисками, сжимает затылок. Мне удается вырваться из рук Веремейки, я целю ему кулаком в лицо; он быстро нагибается, но вместо пустоты мой кулак встречает живую плоть. Раздается страшный вопль: я угодил Буртовскому в его единственный глаз…
Истошный крик Буртовского разбудил наших. Первыми тут оказались Катюша, наш театральный художник Гусаров, его жена и старик сторож.
— Стой, стрелять буду! — крикнул Гусаров и выстрелил в воздух.
У него был старенький револьвер, который он выменял когда-то на рынке. Жена Гусарова так испугалась выстрела, что кинулась на мужа и выбила из его руки револьвер, которым тотчас же завладел Веремейко.
Шатаясь от боли — я узнал потом, что в начале схватки Карачун нанес мне рану ножом, — я пошел на Веремейку. Сноп света брызнул мне в лицо, пронзительно закричала Катюша, и тут же вспыхнул второй выстрел. Мне опалило брови и будто рашпилем шваркнуло по темени. Чувствуя, что теряю сознание, я ринулся на Веремейку и вместе с ним рухнул на землю.
Веремейке так и не удалось вырваться из моих рук, хотя, прежде чем явилась помощь, он дважды успел ударить меня ножом. Буртовский, ослепленный моим ударом, не смог уйти далеко — он запутался в кустах у самого театра. Карачуна схватили лишь на другой день парни с торфоразработок, узнав его по разбитому лицу, когда он мимо них пробирался к лесу…
Я пришел в себя уже в больнице. Повел глазами — тумбочка, графин с водой, просквоженный солнцем, старая няня перестилает соседнюю койку… Старуха оглянулась и погрозила мне пальцем:
— Лежи спокойно, нельзя тебе двигаться.
Как я попал сюда? Ах да, площадь перед театром, сноп огня, пронзительный крик Катюши… Почему она так кричала? Верно, пуля, миновав меня, попала в нее…
— Катюша… — выговорил я с трудом.
Старуха отвернулась: она не хочет ответить мне, боится сказать правду.
— Ее убили?.. Ее нет?.. Скажите, ее нет?..
Я попытался встать, но старуха легким прикосновением пальцев вернула меня на подушку:
— Лежи, лежи, сынок, тебе говорят…
И тут я услышал музыку. Или мне мерещится это? Нет, я отчетливо слышу печально-торжественные звуки духового оркестра. Старуха кинула на меня тревожный взгляд, закрыла окно, задернула занавеску…
Я все понял: это хоронят Катюшу. Я никогда не увижу ее больше, не увижу даже, как ее несут по улицам в маленьком красном гробу. Я внимательно слежу за няней. Вот она идет в другой конец небольшой, пустой палаты. Я поднимаюсь на руках, вскакиваю… Рывок к окну, отбрасываю занавеску и всем весом тела — вперед! Зазвенели стекла. Я повис на раме… Мелькнул на миг хвост заворачивающей за угол процессии, и тотчас же я лечу вниз. Удара о мостовую я не почувствовал — видно, я потерял сознание раньше, чем коснулся земли…
Очнулся я, как мне казалось, довольно скоро. Я лежал тихо, с закрытыми глазами, не подавая виду, что нахожусь в полном сознании. Я не хотел, чтобы мне мешали. Мне надо было многое обдумать, и я все думал, думал…
Мне никто не был нужен, кроме одного человека, и я твердо знал, что он придет ко мне. И он пришел, мой давний друг, рыжий парень. Он присел на мою кровать и положил прохладную руку мне на лоб.
Странно, он был совсем не таким, каким помнился мне. Он вовсе не рыжий, а черный, небольшого роста — словом, он — товарищ Алексей, но вместе и рыжий парень. И меня нисколько не удивляло это. Я больше не думал теперь, я стал говорить. Я говорил долго, неустанно и удивительно складно. Я рассказал ему всю мою жизнь со дня нашей разлуки — и о том, как страстно искал я правду, как ждал ее прихода. Но где же она — та правда, которую он мне обещал? Где оно — заветное людское счастье? Все кровь и кровь, без конца и без края кровь…
Он отвечал мне, казалось, моим же голосом:
«Разве я обещал тебе, что правду легко обрести? Я говорил тебе: стисни зубы и держись. Держись, как бы ни было тебе трудно и страшно, и твоя правда придет…»
«Но когда же, когда?» — спрашивал я с тоской.
«Разве ты не держишь уже сейчас в руках свою правду? Правда — в борьбе за нее, а ты боролся и борешься…»
«Правда — это счастье…»
«А разве борьба — не счастье? Разве не был счастливым твой друг Агафон? И разве сам ты не счастлив? Тебе только кажется, что ты несчастен. Пройдут годы — и ты станешь вспоминать свою юность, как великое счастье, потому что ты боролся за правду».
«Я потерял Катюшу…»
Тут он исчез, и я остался один и опять стал думать свою думу. Я понял, что мне не увернуться, не отлежаться, не перемочь жизни в моем полузабытьи. Я все равно должен вернуться в жизнь, принять ее со всеми муками и потерями, что еще ждут меня впереди…
Я открыл глаза и опять увидел белые стены и потолок палаты, тумбочку, крытую белой скатеркой, графин с водой, просквоженный золотыми лучами, свои похудевшие, будто чужие, руки на белом подвороте одеяла и старую няню, протиравшую тряпкой оконное стекло. Я пошевелил головой и чем-то уколол себе грудь. Повторил движение — снова укол. Я кололся о свою отросшую бороду…
— Сколько я лежу тут? — спросил я няню.
Рука с тряпкой замерла, потом опустилась.
— Очувствовался! — с доброй улыбкой сказала старушка. — И задал же ты нам страху! Неделю, поди, без разума пролежал. Тут девушка твоя раза по три на дню приходила…
— Какая девушка?
— А Катюша…
Некоторое время я лежал молча, закрыв глаза.
— Кого же это хоронили?
— Да тут учительницу одну…
— А больше никто ко мне не приходил?
— Приходили товарищи твои с театра, только доктор не велел пускать — больно ты плох был.
— А сегодня, недавно, никого у меня не было?
— Как же, был один, доктор ему позволил.
— Рыжий?
— Черный, как жук. Такой маленький, быстрый. Видать, из начальства. Все выспрашивал: не надо ль тебе чего.
Ясно, то был товарищ Алексей. Неужто я все-таки видел его сквозь пелену бессознания и его образ связался для меня с образом рыжего парня?
— Я говорил с ним?
— Какое там! Он посидел, поглядел на тебя, бессловесного, да и ушел.
В этот день я впервые попросил есть. Я шел на поправку.