Подари мне сизаря - Виктор Фёдорович Потанин
Река делалась все шире, луна все светлее, соловьи то пели, то замолкали, впереди мелькнули огоньки — новая деревня. Она прошла мимо лодки тихо, бесшумно, не говорили в улицах люди, молчали собаки, и деревня тоже стояла на берегу в березах, и дома тоже чуть не падали в воду, и если б их напугать, то упали б со страху в воду и утонули.
Опять на берегу ожили соловьи. И про них вспомнила Оля.
— Неправда, что ненастоящие… Соловьи и у нас бывают.
— Может, бывают… Ну, пусть бывают.
Ваня обнял Лелю. Соловьи закричали громче. А он думал о Леле, о своей жизни, о своей земле, по которой еще не ходил, не ездил, о своей деревне, где самые хорошие люди на свете — и Леля, и Нюра — Лелина мама, и его папка, думал о реке, о белой ночи, о том, что вот и к нему любовь пришла, а он ее боялся, только об ней думал, только видел во сне, и понял Ваня, что никуда ему не уехать из дому, все равно затоскует. И когда так решил, в душе что-то освободилось, растаяло, дышать стало легче. На воду от луны села мгла, вода покатилась совсем белая, слышней захлюпали весла, заныли уключины, а он прижимал к себе Олю, и та присмирела, стихла и думала, что плыть бы им так долго, как по Тихому океану, чтоб не приставать к берегу, чтоб никого больше не видеть, и ночь бы не кончалась, не заходила луна, не останавливалось течение. Ваня мучился, что она молчит, вздыхает, может, сердится, может, что не так, в груди опять собралась теснота, — и вдруг поднялся во весь рост, она тоже к нему метнулась, он схватил ее за локти, притянул к себе, она вся задрожала, а лодка заколыхалась, бросились от нее в стороны волны.
— Ваня, не уезжай! Зачем тебе этот океан? И здесь — океан. Гляди — воды-то… Сколько воды-то! И ты как капитан! И все тебя любят. А там? Без тебя людей — тысячи, кораблей всяких — тысячи… Теснота в океане-то…
— Ну ладно… Я и сам решил.
— Сам — сам… Ты все сам с усам.
Ваня сел на скамейку, Оля — тоже. Он замолчал, спустил пальцы в воду, им стало щекотно, усмехнулся, вспомнив ее слова. «Ты как капитан!» — опять промелькнула в памяти вся прошлая поездка в Находку и то, как первый раз увидел желтую воду океана, как вглядывался в горизонт до рези в глазах, потому что не верилось, что океан у ног, можно его потрогать рукой. А потом за неделю привык к нему, о нем забыл, только когда домой вернулся, часто мерещился ему во сне медленный шум океанской воды, только она была зеленая, под снежной пеной, и корабли плыли такие же снежные, с золотом от солнца на бортах. Потом привык к такому океану — снежно-зеленому, сонному, и сейчас, когда решил к нему не ехать, в душе что-то растаяло дорогое, но на смену пришло новое, счастливое, от которого содрогалось сердце.
— Ваня, Ваня?.. Ты говори, говори… Ну, я не знаю…
Но сама тоже молчала.
Лодка пошла совсем тихо, упало течение, потому что река стала громадной и до берега даже голосом не достать, соловьи замолчали, и понял Ваня, что он любит Лелю, и эту реку, и березы, и всех людей на свете, и будет жить он вечно на этой земле, не погаснет.
— Ваня, а теперь не поют…
— Я слышу…
— Да нет же…
— Слышу.
— А где наша Березовка?
— Я, Леля, не знаю… Мы ж как в океане…
— Теперь, Ваня слышу… Вот они… Вот они…
Лодка пошла еще тише. Начинался поворот, а океан все не кончался, уносил с собой.
ЧУДО
К Федору Дедову пришло горе…
А дни стояли теплые, светлые, рожь поспела, и комбайн Федора готов был — в поле, и руки зудели от близкой милой работы, и только что дом-пятистенник построился, проглянув на свет белой шиферной крышей, и у Васьки, сынка, резцы проклюнулись, и он съел первый в своей жизни помидор. Но все вдруг рухнуло — уехала жена Лида туда, где жила до замужества, к Черному морю, и увезла с собой Ваську.
Федор остался один в новом доме с белыми гулкими стенами, закрылся изнутри, зашагал из угла в угол, цепенея от скрипа сосновых половиц. В доме еще стояли голоса Васьки и Лиды, валялись везде мячики и автомобили, одиноко забился в угол порванный Васькин башмак. Федор потрогал его и заплакал.
Ночью еще хуже. В доме пахло сосной, тяжелым смоляным настоем от полов. Федор задыхался, все время пил воду из ковшика и пока пил — боялся, что кто-то ударит его в спину или схватит за локти. После этого умирало внутри что-то дорогое, светлое, нужное для жизни. Умирало уважение к себе, лучшему работнику в колхозе, о котором писали газеты и знала область. Теперь он ждал, что люди его осудят и бросят, раз бросили жена с сыном. Ведь от хорошего человека не уходит семья. Все скажут теперь, что вся его сила — выдумка людская.
Затем начали косить хлеба. День и ночь смешались. Федор гонял свой комбайн без отдыха, ругал опаздывающих шоферов, не обедал, еще сильнее ненавидел себя и грозился себе чем-то жутким. На рассвете перед росой выключал мотор, уходил в вагончик. Там было весело, семейно, гуляла по рукам последняя цигарка, дрожали стены от хохота, а потом кто-нибудь начинал вспоминать. Вспоминали всегда счастливое, тайное, точно радуясь и хвалясь им, точно заново переживая его в эти зыбкие рассветные часы. Говорили о невестах, дорогих милых девчонках, о первых признаниях, первых встречах, еще неясных ожиданиях счастья — и все это на рассвете выходило тихо, приглушенно, днем так не скажется, только на рассвете. Потом засыпали. Но еще долго стоял в углах торопливый ласковый шепот, словно спешили досказать друг другу все заветное, лучшее.
Этот шепот давил Федора. Он завидовал всем, ненавидя себя, начинал понимать, что скоро станет еще тяжелей. Ненадолго забывался, но сразу на живот вползал Васька, теребил за рубаху