Не слушай море - Мельцер Саша
Я не выспался и, собираясь в консерваторию, желал Кристине и ее глупым ночным идеям исчезнуть и больше в моей жизни не появляться. Будильник трезвонил бог знает сколько времени, пока я не переставил его еще на десять минут позже, не в силах оторвать голову от подушки. И только с третьего раза я поднялся, ударившись от невнимательности мизинцем о ножку софы. Выругавшись и разбудив грохотом отца, я двинул в ванную, всю в желтоватом налете из-за долгого отсутствия уборки. На кранах, особенно в стыках, тоже виднелась беловатая накипь – наверняка она легко оттиралась, но никто из нас так и не взялся за жесткую губку, чтобы навести здесь порядок. Я смотрелся в зеркало, заляпанное брызгами слюны и зубной пасты, и видел только красные от недосыпа глаза и бледную кожу, которая в холодном свете лампочки казалась еще бледнее. И только россыпь родинок выделялась маленькими пятнышками на левой щеке, ближе к виску.
Отец торопил меня, но я медленно возил щеткой по зубам, другой же рукой расчесывал темные, отросшие ниже ушей волосы, пытаясь продрать спутанный колтун и пригладить топорщившийся вихор на затылке.
– Да выхожу я! – наконец, сплюнув в раковину, бросил я.
Батя стоял у двери, прислонившись к стене, но я не понял – меня он ждал или свою очередь в ванную комнату.
– Чтоб без прогулок больше, – суховато бросил он, проходя в уборную. – Сам видишь, опасно. И прешься же.
Не став выдавать Кристину, я дернул плечом, так ничего и не ответив. Занятия начинались через двадцать минут, и я, опомнившись, влез в строгие черные джинсы и свитер, запихнул гитару в чехол и двинул к выходу.
Консерватория находилась недалеко. Пусть отцовская хата и была убитой, грязной и совершенно не ассоциировалась со словом «дом», но ее расположение близко к центру перекрывало часть минусов. Морельск в целом был небольшим городком – в первый день я обошел пешком его бо́льшую часть, но жизнь рядом с альма-матер была в удовольствие.
Здание консерватории, как мне казалось, было одним из немногих в Морельске, которое на фоне остальных домов действительно поражало масштабами. Его стены, отделанные серым камнем, монументально возвышались над тротуаром, а тяжелая дубовая дверь то и дело поскрипывала, пропуская заходивших в здание студентов. Поправив гитару, висевшую на правом плече, я тоже зашел внутрь, сунув охраннику под нос студенческий. В Москве были турникеты, позволявшие проходить внутрь по электронным картам. А здесь сидел охранник, который проверял наличие студенческих билетов и действительны ли они, что существенно замедляло проход через металлоискатель и короткий узкий коридорчик, ведущий к светлому холлу.
– Здравствуйте, – вежливо кивнул я. И дедок в охранной форме мне улыбнулся, приветствуя в ответ. С ним мало кто здоровался – пока я стоял в очереди, услышал всего два или три приветствия.
Только я оказался в просторном светлом холле с барельефами заслуженных преподавателей Морельской консерватории, как сразу заверещал звонок, почти оглушая. Сегодня мы собирались в репетиционном зале, находившемся на втором этаже. Он считался одним из самых больших помещений во всей консерватории, его потолочные своды поднимались на высоту почти в семь метров, что создавало отличную акустику при академическом пении. Отсутствие в зале балконного пространства делало его еще просторнее, и только по бокам было несколько лож, где обычно на показах сидели преподаватели. А зрители занимали места в амфитеатре и партере.
Но сейчас репетиционный зал почти пустовал. У рояля сидел аккомпаниатор, лениво пробегавший пальцами по черно-белым клавишам, а первые и вторые ряды партера заняли студенты, усевшись через одно-два кресла. Алиса сидела посередине, заколов длинные волосы в высокий пышный пучок. Недосып был заметен на ее лице: под глазами залегли синяки от бессонной ночи. Она то и дело приваливалась головой к спинке соседнего кресла, видимо желая вздремнуть, но каждый раз одергивала себя и садилась ровно под строгим взглядом преподавателя.
Три однокурсницы плакали. Пытаясь найти причину их слез, я огляделся внимательнее и только сейчас заметил фотографию Таси с черной лентой, неприметно стоявшую на деревянной парте у стены возле сцены. Рядом с рамкой сидел плюшевый медвежонок, лежала распечатанная партия Эвридики, которую она исполняла в студенческом спектакле, и несколько гвоздик. Каждый из однокурсников невольно посматривал на Тасину фотографию, а Илюша, светленький непримечательный мальчик с посредственным тенором, даже крестился. Ропот и шепот слышались повсюду.
«Бедная Тасенька…» – шептала одна.
«Как же так? Мы только вчера собирались с ней на каникулах смотаться в столицу…» – всхлипывала вторая. А я даже поежился от заполонившей репетиционной зал тоски и старался не смотреть в сторону Тасиной фотографии. На ней она исполняла одну из партий и удачно попала в объектив фотографа, а вчера лежала на берегу с синюшной кожей и тиной в волосах.
Звонок уже прозвенел минут десять назад, но никто не начинал.
– Чего ждем? – шепнул я Даше, сидевшей рядом со мной на занятиях.
– Ну, дивы не опаздывают, дивы задерживаются, – хмыкнула она.
Я обвел взглядом помещение и понял, что Мишеля нет. Преподаватель уже постукивал носком ботинка по подмосткам. Забарабанил и пальцами, когда после начала занятия истекли пятнадцать минут.
Наконец дверь приоткрылась. Мишель не шел, он будто плыл – настолько неслышны были его шаги, так тихо, крадучись, он продвигался между рядов. В руках он держал большой букет темно-бордовых роз, которые тут же возложил перед Тасиной фотографией.
– Как жаль, – шепнул он, опустив взгляд, который сразу скрылся под упавшей на глаза темной челкой. Мишель, встряхнув головой, тут же отбросил ее назад, вернув себе прежний вид. Он медленно развернулся к однокурсникам, и я заметил на его губах тоскливую улыбку. – Тася пела партию Эвридики прекрасно. Даже не знаю, кто сможет ее заменить.
Педагог смотрел на него завороженно, и вместо положенного раздражения за опоздание в его глазах я видел только восторг. Мишеля за глаза называли «необычайным феноменом» или «открытием Морельска». Он без затруднений брал четыре октавы[2], обладая нежным, лиричным контратенором[3], исполнял высокие партии во многих спектаклях, даже на взрослой сцене с профессиональными исполнителями.
«Мишель Эйдлен – гордость консерватории» – это слышалось на каждом углу. И даже среди преподавателей за ним закрепилось развязное, приторно сладкое «Мишель» вместо сухого «Михаил», указанного во всех списках. Ему пророчили через несколько лет Российскую национальную музыкальную премию[4] в номинации «Вокалист года в классической музыке» и номинацию на «Грэмми»[5]. Никто и не пытался скрыть, что он – алмаз, а мы – его менее талантливая фурнитура.
– Мишель, иди на сцену, – попросил преподаватель, кивнув. – Все, подъем, начинаем репетицию. Тасю действительно жалко, но у нас много работы.
Я поднялся с кресла и забрался на подмостки, все остальные тоже подтягивались к сцене. Распевки и упражнения – неотъемлемая часть работы. Мишель стоял первый у рояля, потеснив всех своим разросшимся эго. При первой распевке показалось, что я и вовсе слышал только его голос, перекрывающий все остальные пятнадцать. Даже мой собственный.
Мы распевались вместе, потом по группам, и от начала занятия прошла добрая четверть, прежде чем преподаватель дал отмашку аккомпаниатору, и тот умолк, сложив руки на колени, как примерный первоклассник. Мишель положил ладонь на рояль, окинув всех небрежным взглядом, а рядом с ним тенью стояла Алиса. Я заметил, как ее пальцы ненавязчиво касались пальцев брата. Мне показалось, что она искала поддержки, но он только отмахнулся, отстранив свою ладонь. Стушевавшись, Алиса понуро опустила голову.