Шон О'Фаолейн - Избранное
Наконец из тьмы выскользнул светлый квадрат с распятой на нем оконной рамой, и я различил ведущие к двери мостки и кое-как по ним пробрался, когда окно снова запало за свой обрез. Я поиграл с дверью в жмурки, потом ткнулся в нее вытянутыми руками и нащупал клямку. Там огонь, лавка, а может, и белая скатерть и какая-никакая еда, кроме сухой корки да чая с козьим молоком. Я поддел клямку и заглянул внутрь. Молодая женщина стояла ко мне спиной, видно замерев еще тогда, когда я торкнулся в дверь, но на мой голос она обернулась, очнулась, потрогала свои мягкие волосы и пригласила меня войти — это была утрешняя молодая женщина.
— Всенощное бдение, что ли? — сказал я, увидев пустую кухню, и голос у меня дрожал, когда я говорил.
— Черта-дьявола бдение! — И она снова мне улыбнулась.
— Тихо у вас тут, — сказал я и посмотрел на чисто выметенную кухню, а потом я посмотрел на ее подбородок, как у мальчишки, под светлым пушком.
— Да уж, тихо, — и она посторонилась, пропуская меня к лавке. Я спросил, найдется ли тут где переночевать, и она отвечала, что, мол, найдется и милости просим.
— А чего-нибудь пожевать голодному человеку?
— И это можно, если только чуть потерпеть.
Я хотел спросить, как успела она мне в обгон добраться в эти края за двенадцать долгих миль от последнего моего ночлега. Я скинул плащ и патронташ; сложил оружие, сумку и ремень в угол. Она прошла в дальний конец кухни, и я услыхал шелест воды и плеск рук, и потом она вернулась ко мне, к огню, и она вытирала пальцы, и они были розовые, когда упал фартук. Она принялась поддувать огонь в печи, пригнулась к устью и, касаясь одного колена грудью и обхватив его руками, возясь с поддувалом, вся изогнулась дугой. В углах рта у нее я заметил морщинки — может, это она улыбалась?
— Спят старики? — спросил я.
— Да. — Мне почудилось, что у нее дрожит голос.
— А остальные? Где остальные все?
— Больше никого нет. Том, это брат мой, в Керри поехал.
Я откинулся на лавке; огонь ожил и затрещал.
— Да, одной тут небось скучновато.
— Я привычная, — и она пощупала пальцами волосы; до чего они были мягкие на вид! Потом выпрямилась и стала расстилать на белом столе белую скатерть, потом поставила на нее кринку с молоком, чашку, блюдце, сахарницу и банку с вареньем.
— Тут и живете?
— Ага.
— Но не вечно ж тут так уныло, а?
— Уныло, это вы точно говорите; места у нас глухие.
— Ну чего уж, — сказал я. — Я б лично не отказался: горы, долы…
Она замерла и посмотрела мне в лицо; губы собрались в маленький твердый комок.
— Они вам быстро б надоели, горы эти! В городе оно лучше. Много знакомых, ученые люди, развлечения — живи, как душа просит!
Она положила пару яиц в черный котелок с кипятком, и вокруг яиц запрыгали шипящие пузырики. В дымоход ударил ветер и выгнал на кухню черную тучу дыма. Мы молча сидели, а потом подошли к столу, и она налила мне красного чаю, и я отрезал темный хлеб, мазал маслом, вареньем и ел жадно. Она села у огня, и я спросил, почему ей не нравятся эти края, но она посмотрела на меня молча. Я снова спросил, уверяя, что мне, честное слово, надо знать непременно. Она ответила:
— Потому что ферма на голом месте стоит. Земля у нас худая. И тут так похоже на север.
В огонь упала тяжелая дождевая капля. Выла буря. Я увидел все море тоски и досады, скрытое за ее словами, моросящий дождь без единого солнечного луча и как она украдкой поглядывает на одну, на другую ферму и снова на свой дом. Порыв ветра вздул вокруг нее дым, она отпрянула и схватилась за мое колено, чтоб не упасть с табурета.
— Задохнетесь, — сказал я, и брови у нее дрогнули, она улыбнулась. Я прикрыл ее руку ладонью и вспомнил весь долгий-долгий прожитый день, скирды, которые надо было намолотить, пока не улегся ветер, возчика, трусящего сквозь сырую ночь, море тьмы за порогом. Сколько дней мог я выдержать, не взбунтовавшись! Я заговорил серьезно:
— Тяжко жить в этой стране.
И тогда она заговорила со мною по-доброму:
— Я чувствую, вы честный.
— Правда чувствуете?
— Да, вы честный. По-настоящему, — снова сказала она.
Я глянул в ее мягкие глаза, на мягкие волосы, и мой взгляд потянуло вниз, туда, где наметились груди; она перехватила мой взгляд и сама туда посмотрела, а потом она глянула мне в глаза, и она улыбалась. Наклонясь над ней, я заметил обломанный краешек зуба; я не мог ничего ей сказать; и, сидя с ней рядом перед пляшущим пламенем, я обнял ее, и в мою ладонь влегла твердая чаша груди. Улыбнувшись, как больная улыбается врачу, который ее избавил от боли, она скользнула моей рукой себе под кофту, и я тронул теплую кожу и теплый затверделый сосок, и я наклонился над нею, чтобы ее поцеловать. Быстрые шаги у порога. Девчонка из придорожного дома распахнула дверь с криком, чтоб я бежал, бежал; Рори убили; они гонятся за мной, на закат! Я схватил амуницию, я кинулся в открытую дверь, в темную ночь, я бежал, бежал — я спотыкался, падал, бежал, сам не зная куда, только подальше от фар, щупающих дорогу на север.
Когда я, задыхаясь, перешел на шаг, я был как тот, кто слушал музыку долгий-долгий день напролет, и в уме остались странные обрывки созвучий, и ускользают, и он мучается, стараясь их удержать. На мою голову лил дождь, тяжело и косо, ветер кидал его мне в лицо, и луна совсем потерялась в тучах. В ужасе перед той смертью, которая, я знал, досталась Рори, я каждый дом наполнял вооруженными людьми, для кого убивать — пустяки, а пытать и подавно, и мое воображение и рассказы, каких я понаслушался, гнали меня сквозь сырую ночь. Я шлепал по бездорожью, болотами, продирался через колючий шиповник в оврагах; за всю ночь я не встретил укрытия от хлещущего дождя, ни единого необлетелого дерева; далеко за полночь из тьмы, в миле примерно, выпрыгнуло светящееся оконце, я метнулся прочь, в безопасность, под дождь и потом вспоминал про это оконце с мученьем, с каким грешник в аду вспоминает прохладный ветер. Наконец я набрел на разрушенный дом, одинокий на горе, о трех стенах, и лег с подветренной стороны, и дождь на меня стекал с остатков застрехи.
Когда я проснулся, смутное свечение озаряло падающую мгу, но рассвет ли то был, заходящая ли луна, было до трех часов, после трех — ничего я не понял. Все было беззвучно. Ни единого шороха. Ни единая птичка не тревожила мокрого воздуха. Беззвучна была падающая мга. Я поднялся, меня колотила дрожь, я шлепал по раскисшей земле и утопшей траве, и, когда я останавливался, все затихало. Я перешагнул через низкую каменную ограду, и с грохотом свалился один камень. Будто последний живой человек взбирался на последнюю вершину мира — ждать, чтоб Потоп в сороковую ночь дождя поставил его на носки и вода лизала вытянутую шею. А все, повсюду, крепко спали на своих кроватях, и моя темная женщина свернулась калачиком под одеялом, и ей тепло, потому что снаружи падает мокрая мга, и, повернувшись во сне, она слышит, как льет с застрехи, и думает, что наконец наступила зима.
Холод — нет сил.Буря о берег бьет.Озеро — где был пруд,Где брод был — не пройти.
Где было озеро — море.Где был ручей — река.Конному не пройти вброд.Пешему — не пройти.
Бродит рыба Ирландии,Нет суши, берега нет.Ни города на берегу,Ни звука, ни колокола, ни журавля.
В лесу Куана волкам не уснуть,В логове не уснуть.Ласточке мира нетВ Лоне, в родном гнезде.
Злой ветер, холодный ледМучат бедных птиц.В лесу Куана нетМира дрозду.
Уютно горел огоньВ нашей хижине, в Лоне, в горах.Снегом лес замело —Не пройти на Бен-бо.
Древняя птица в Глен-РайГорюет на стылом ветру.Велика ее боль, печаль велика.Горло забьет лед.
Вверх от стаи взлетать нельзя,Страшно! Остерегись!Лед забил брод.Потому я и говорю:«Холод, нет сил».
Внизу, в долине, прогромыхала ранняя телега; утренний ветер, летучий и злой, подпевал разлившимся водам. Рассвет всползал по горной гряде, и, спускаясь по скату, я чувствовал, что вокруг настает новый день и снова жизнь начинает свою извечную, нескончаемую круговерть.
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ИЗОБРЕЛ ГРЕХ
Перевод Е. Короткова
В дни нашей молодости, когда мы устремлялись в горы изучать ирландский язык, там не было ни единого, самого пустынного, самого глухого уголка, который не становился бы в летние месяцы оживленным и многолюдным. Каждый день то пикник, то охота, то рыбалка; а вечером мы устраивали танцы, или катались на лодке под луной, или пели, сидя дома, песни. На деревенской улице — гулянье, да еще какое; до часу ночи в окнах горит свет; никогда не пустует пивная. Бывало, раньше отойдешь на полмили от дороги — либо в горы поднимешься, либо в болото по тропинке забредешь, — ни души кругом, а теперь нигде не чувствуешь себя уединенно. Зайдешь повыше в горы в надежде искупаться в крохотном озерце, глядь — откуда ни возьмись, с хохотом спускаются прямо к тебе по склону студенты-альпинисты; гуляешь с девушкой, только свернешь на пустынную тропку — на тебе, пожалуйста, — на утесе сидят монашки и степенно распевают хором: в те годы все учителя — мужчины, женщины, священники, монахини, монахи — рвались летом в горы.