Безответная любовь - Рюноскэ Акутагава
Ясукити собирался поужинать с Хасэ[67] и Отомо[68]. Кроме того, он собирался купить в Токио кисти, краски и холсты, которых здесь не было. И еще собирался пойти на концерт фрейлейн Мёллендорф. Но с шестьюдесятью сэн в кармане нечего было и думать о поездке в Токио.
– Итак, прощай мое завтра.
Чтобы рассеять тоску, Ясукити решил закурить. Но в карманах, которые он тщательно обыскал, не осталось ни единой сигареты – вот досада. Все сильнее и сильнее чувствуя, с какой жестокостью смеется над ним злая судьба, он подошел к стоявшему у зала ожидания уличному торговцу. Торговец в зеленой охотничьей шляпе, с лицом, обсыпанным редкими оспинами, с обычным скучающим видом смотрел на газеты и карамель, разложенные в ящике, висевшем у него на шее. Он не просто торговец. Он символ, мешающий нашей жизни. Сегодня или, лучше сказать, особенно сегодня Ясукити испытывал к этому уличному торговцу глухое раздражение.
– Дай мне «Асахи».
– «Асахи»? – не поднимая глаз, сурово спросил торговец. – Газету или сигареты?
Ясукити почувствовал, что у него от напряжения дрожит переносица.
– Пива!
Торговец удивленно уставился на Ясукити:
– Пива «Асахи» у меня нет.
С чувством облегчения Ясукити отошел от торговца. Но как же «Асахи»? Ведь он подошел специально, чтобы купить их… Ничего, можно и не выкурить «Асахи». Зато он как следует проучил отвратительного уличного торговца, а это, пожалуй, даже приятнее, чем выкурить сигарету. И забыв, что у него в кармане жалкие шестьдесят сэн, Ясукити гордо зашагал по платформе. С видом Наполеона, одержавшего блистательную победу под Ваграмом…
На фоне затянутого тучами неба высится холм – не поймешь, скала это или огромная куча грязи. Вершина холма покрыта коричневатой зеленью – не поймешь, трава это или деревья. Ясукити медленно бредет вдоль подножия холма. После получасовой тряски в поезде еще полчаса тащиться по пыльной дороге – тяжко. Тяжко? Вовсе нет. Он шел по инерции и на какой-то момент перестал ощущать, как тяжко идти. Каждый день он покорно брел вдоль подножия этого холма, нагонявшего тоску. Наша трагедия в том, что мы обречены на адские муки. Наша трагедия в том, что адские муки мы не воспринимаем как муки. Раз в неделю он избавлялся от этой трагедии. Но сегодня, когда в кармане оставалось всего шестьдесят сэн…
– Доброе утро, – неожиданно окликнул его старший преподаватель Авано-сан.
Авано-сану перевалило за пятьдесят. Смуглый, чуть сутуловатый господин в очках. Преподаватели военно-морской школы, где служил Ясукити, позволяли себе носить лишь давно вышедшие из моды синие саржевые пиджаки – никаких других они никогда не носили. Авано-сан тоже был в саржевом пиджаке и новой соломенной шляпе. Ясукити вежливо поклонился:
– Доброе утро.
– Ужасная духотища.
– Как ваша дочь? Я слышал, она больна…
– Спасибо. Вчера ее наконец выписали из больницы.
Отдавая Авано-сану дань уважения, Ясукити пропустил его вперед. Причем уважение его отнюдь не было показным. Он беспредельно восхищался лингвистическим талантом Авано-сана. Авано-сан – он умер в возрасте шестидесяти лет – учил латынь по произведениям Цезаря. Кроме того, он знал, разумеется, английский, а также много других современных языков. Ясукити поражало, что Авано читал по-итальянски книгу под названием «Асино»[69], хотя сам не был дураком.
Но Ясукити восхищался не только его лингвистическим талантом. Авано-сан обладал великодушием старшего. Всякий раз, натолкнувшись в учебнике английского языка на трудное место, Ясукити непременно консультировался с Авано-саном. Трудные места… они возникали потому, что, экономя время, Ясукити нередко шел на урок, не заглянув в словарь. В таких случаях, правда, он изо всех сил старался изобразить не только почтительность, но и смущение. И лишь в тех случаях, когда Ясукити задавал вопрос настолько легкий, что и сам мог бы на него ответить, Авано-сан изображал на лице глубокую задумчивость, – Ясукити до сих пор отчетливо помнит, как это происходило. Держа в руках учебник Ясукити, Авано-сан, с потухшей трубкой в зубах, ненадолго погружался в размышления. Потом вдруг, точно его осенило, вскрикивал: «Это значит вот что!» – и одним духом объяснял непонятное Ясукити место. Как же почитал Ясукити Авано-сана за такие представления… за такие уроки не столько талантливого лингвиста, сколько талантливого притворщика…
– Завтра воскресенье. Вы опять отправитесь в Токио?
– Да… Нет. Завтра я решил не ехать.
– Почему?
– Честно говоря… из-за бедности.
– Вы шутите, – сказал Авано-сан со смехом. Он конфузился, когда смеялся, потому что из-под темно-рыжих усов у него торчали выдающиеся вперед зубы. – Ведь, кроме жалованья, у вас есть и гонорары, так что в общей сложности вы получаете вполне прилично.
– Вы шутите… – Теперь эти слова уже произнес Ясукити. Но произнес их гораздо серьезнее, чем Авано-сан. – Как вам известно, мое жалованье – пятьдесят иен, а гонорар – девяносто сэн за страницу. Если даже писать пятьдесят страниц в месяц, то получится – пятью девять – сорок пять иен. А в мелких журналах вообще платят сэн шестьдесят, так что…
Ясукити стал разглагольствовать о том, как трудно живется литературному поденщику. И не просто разглагольствовать. Обладая прирожденным поэтическим даром, он с ходу расцвечивал свои слова самыми причудливыми красками. Японские драматурги и писатели – особенно его друзья – вынуждены мириться с ужасающей нуждой. Хасэ Масао приходится вместо саке пить всякое пойло. Отомо Юкити с женой и ребенком – снимать крохотную комнатку на втором этаже. Мацумото Ходзё[70] тоже… правда, он недавно женился и теперь ему живется полегче. А до этого он ходил только в дешевую закусочную.
– Appearances are deceitful[71], что говорить, – не то в шутку, не то всерьез поддакнул Авано-сан.
Пустынная дорога незаметно перешла в улицу с убогими домишками, тянувшимися по обеим сторонам. Запыленные витрины, оборванные объявления и афиши на телеграфных столбах – одно только название, что город. Ни с чем не сравнимый трепет вызывал прочерчивающий небо над черепичными крышами огромный подъемный кран, который выбрасывал клубы черного дыма и белого пара. Наблюдая эту картину из-под полей соломенной шляпы, Ясукити испытывал глубокое волнение при мысли о трагедии литературных поденщиков, которую он сам нарисовал такими яркими красками. И, точно забыв о своем правиле терпеть, но не подавать виду, проболтался