Воспоминания, или Что я слышал, что я видел и что я делал в течение моей жизни, 1861—1920 - Осоргин Михаил Михайлович
Последнее мое воспоминание заграничного путешествия — уже на обратном пути, подъезжая к русской границе. Отец увидал у меня в руках карты, коими я строил домики, резко вырвал их у меня из рук и выбросил в окошко, а я расплакался. Меня успокаивали, объясняли, что за них пришлось бы платить на таможне большой штраф; я был безутешен и никак не мог усвоить логику больших: кому я мешал, казалось мне, зачем же лишать меня удовольствия?
Ярким воспоминанием детства сохранилась для меня жизнь в Хамовниках в Москве, в доме дедушки Волконского. Живали мы там, вероятно, несколько раз, так как я помню в этой обстановке своих гувернанток: и Эммочку и Тагочку, а это были разные периоды моего детства. Дом этот до сих пор существует, в нем до революции помещался Ксениевский приют. Когда мы жили там, переулок был немощеный, экипажи утопали в песке. Парадный подъезд выходил в переулок, но главный фасад дома обращен был во двор, который поперечным переулком отделялся от Хамовнической пожарной части. На этом дворе были службы. Двумя другими фасадами дом выходил в большой тенистый сад площадью в несколько десятин: в нем были и оранжерея, и парники, и такие поляны, что даже на них косили сено.
Прихожая в доме была полутемная, обставленная ларями, на которых всегда восседал целый ряд слуг. Из прихожей шла широкая мраморная лестница между двумя стенами, из которых одна была наружная, вдоль переулка. Лестница отлогая — потому очень длинная, с большой площадкой посреди для отдохновения. Наш излюбленный детский наблюдательный пост был фонарь над самой прихожей, большим внутренним окном выходивший на лестницу. Из этого окна видны были спины подымающихся по лестнице, которая упиралась в большое, во всю стену, зеркало. В это зеркало мы узнавали, кто к нам приехал. Первая комната была столовая, выходившая окнами в сад; в этой столовой, между прочим, никто никогда не обедал; затем большая гостиная, из которой и был ход в вышеописанный фонарь. Гостиная вечером освещалась карселями, стены в ней были увешаны картинами, мебель, старинная, громоздкая, была симметрично расставлена вдоль стен. От одного из диванов шли два ряда кресел перпендикулярно к нему. Из гостиной была дверь в бальную залу, которая мне казалась необъятной величины. Собственно, в этой зале, имевшей, кажется, больших семь окон во двор, и сосредоточивалась вся жизнь семьи. В ней обедали и принимали гостей. У среднего окошка было традиционное кресло дедушки и такое же, через маленький столик — бабушки; в одном из ее углов мы, дети, играли, когда дедушка спал. А по вечерам в этой же комнате играли в карты на нескольких столах все съезжавшиеся к дедушке и бабушке родственники, которых потом кучера дедушки развозили по всей Москве. Спальня дедушки и бабушки была рядом со столовой; в ней был большой выступающий в сад фонарь. Комната эта очень большая, всегда полутемная от тени сада, имела какой-то специфический запах, и я ее очень боялся. Родители мои жили в антресолях, где было несколько комнат, все разной высоты, с приступочками и кое-где со ступеньками. Водили нас туда только утром поздороваться, когда мать просыпалась. Царством же нашим была большая комната рядом с большой залой; комната очень светлая, высокая, с двумя окнами, выходившими прямо на пожарную каланчу. Мы с сестрой тогда знали все пожарные сигналы, и жутко было, лежа в кровати, видеть красный фонарь, означавший сбор всех частей. По одной походке и остановке пожарного на каланче мы предугадывали, простая ли это остановка для отдыха или же он всматривается, и судя по темпу его движений всегда могли заранее сказать, ближайший ли это пожар, на который Хамовническая часть обязана выехать, или же неторопливо поднимет он сигнал отдаленной части города, где пожар. Часто требовал я, чтобы сидели около моей кровати, когда я знал, что в городе пожар, и до настоящего времени я никогда не остаюсь равнодушным к слову «пожар».
Из соседней комнаты, где помещалась Тагочка, видно было Замоскворечье, то есть Нескучный сад с дворцом и Голицынская больница; очень любил я этот вид, и до сих пор он переносит меня мысленно в детские годы.
Строй жизни в доме дедушки был самый безалаберный: в прихожей сидели люди грязные, небритые, иногда и за вязанием, по-старинному, чулок. А метрдотель был негр во фраке, к обеду он появлялся в коротких штанах, чулках и туфлях. Дед мой заставлял его мыть руки при себе, чтобы убедиться, что он некрашеный. Внизу был кабинет дедушки и бильярдная, но я не помню, чтобы кто-нибудь не только там занимался, но и входил бы, — комнаты были всегда заперты на ключ.
Приезжали без зова, кто и когда хотел. Обед, подававшийся в 2 часа, а если дедушка проголодается, то и раньше, накрывался, на всякий случай, человек на 10 лишних, причем метрдотель-негр, наблюдавший за сервировкой, никогда не имел достаточно посуды.
Дедушка был старший сын в семье Волконских, а бабушка — старшая в семье Кутузовых. Почему-то по тогдашним обычаям, по крайней мере раз в неделю, каждый родственник, живший в Москве, бывал у них. Перед моими глазами проходит целый калейдоскоп родственников, из коих многих не встречал потом в жизни. Помню стариков Чарторижских — Надежду Дмитриевну, сестру бабушки,