Письма моей памяти. Непридуманная повесть, рассказы, публицистика - Анна Давидовна Краснопёрко
– Чтобы скорее? Не знаю, что делать, – ответила Раиса Адамовна. – Но, конечно, ребенок на свет появиться должен.
Вскоре вызывает меня к себе Раиса Адамовна:
– Ждем самолета с Большой земли. Вместе с разведчиками повезешь раненых на посадку.
– А про Дину вы не забыли?
– Дина полетит с ранеными. Будет сопровождать их до госпиталя.
…Я – кучер. Везу раненых: старика Гнатенку, которому до сих пор кажется, что на нем горит одежда, и молоденького Дайлиду с простреленными ногами.
Я везу Дину. Уже на Большой земле у нее родится ребенок.
Но послушайте! Что, если у Дины родится сын? Ой, смешно – еще один Казачок, маленький. Я смотрю на Дину – хочу увидеть в ней то, чего раньше не видела. А она такая же, как обычно. Только глаза затуманены.
Я понимаю: она думает о том, доведется ли им встретиться, Казачку-большому и Казачку-маленькому.
4. Почему?
Сейчас начнется собрание. А я сижу ни живая ни мертвая. Только бы приняли! Конечно, я не героиня и подвигов у меня нет. Делаю перевязки, мою бинты, белье. Белье, правда, после мытья желтоватое. Но нет же ни мыла, ни соды. Мою в настое из пепла, кипячу, глажу. Чистенько, хоть и желтовато. Но хлопцы никогда не жаловались.
А может, мне коней припомнят? Это же надо было такое вытворить!
Иду я недавно около конюшни. Слышу: кони ржут, аж заходятся. «Наверное, голодные», – подумала. Конюшня была как раз открыта. Я зашла туда.
Гляжу, жеребец Геббельс (так назвали бедолагу потому, что у него одна нога короче другой) землю копытами бьет, а глаза тоскливые-тоскливые. Конечно, есть хочет. Дай, думаю, выпущу коней, пускай травы поедят, на свободе побегают. Отвязала, выпустила и не знала, потом, как сладить. Не едят, не пьют, один за другим, как бешеные, носятся, и я – за ними. Никак не могла в конюшню загнать. Хорошо, что конюх подоспел.
Сначала ой как разозлился, а потом простил:
– Жалости у тебя, Зинка, на целый взвод хватит. Быть тебе матерью да не одного ребенка.
Конечно, мне это могут припомнить. Да и гитару тоже.
Как запоют под нее, так кажется, во взводе – не десять человек, а тридцать, сорок. Однажды я хотела гитару настроить, да совсем ее и испортила. Парни, конечно, тогда рассердились на меня…
А сегодня… Вон сколько людей собралось. Сейчас начнут.
– Объявляю повестку, – это говорит секретарь комсомольской организации. – Прием в комсомол бойца партизанского отряда номер сто шестнадцать Зинаиды Соколик.
Я снова ни живая ни мертвая. Но вижу: парни смотрят на меня доброжелательно, некоторые даже улыбаются. Слышу голос взводного:
– Когда я пришел в сознание в санчасти, Раиса Адамовна, доктор наш, сказала: «Теперь, Михейчик, я отдаю вас в надежные руки. Зина за тобой присмотрит…» И правда, целую ночь она от меня не отходила. Проснулся и личико ее вижу. Молоденькая еще, а сердце, как у матери.
– А помнишь, Стась, мы трихинозом заболели? – это пулеметчик Пархимович спрашивает. – Услышала Зина от Раисы Адамовны, что водкой нас вылечить можно. Ни командиру, ни доктору не сказала. Села на коня и – одна в деревню. И самогона привезла.
– Ну и ты сразу весь выпил? – перебил его Саня Карпович.
Я даже рада была, что все засмеялись. Признаюсь: очень люблю, когда хвалят, но почему-то неловко немного.
Гляжу, Бахила поднялся. Как-то странно прищурил глаза и… будто гром среди ясного неба:
– А раненых она не объедает? Не водится за ней такое? А то было однажды…
«Что, что было?» – не могу сказать я, потому что перехватило дыхание. Смотрю на него и не верю. Кажется, вот-вот сейчас встану и обо всем расскажу. Как пришел в санчасть, как приставал, чтобы спирта дала, а спирта того и на перевязки не хватает. А он меня за это – словами, да такими противными…
Не успела сказать. Да, наверное, и не сказала бы.
– Она-то не объедает, – твердо, не поднимаясь с места, ответил взводный. – А вот ты обязательно объел бы. А ну, вспомни ему, Зина, про мед в Слободе.
Как сказал он это, все прям хватились за животы. Я тоже не выдержала. Через слезы засмеялась.
А в Слободе было вот что. Остановились мы на ночлег в одной хате. Я легла на печи, а хлопцы постелили себе на полу. Хозяйка, чтобы парням просторнее было, отодвинула лавку с ведрами к самой печке. Ночью я проснулась от какого-то чавканья. Спросонья показалось, что конь в хату зашел. Оклемалась, поняла, что нет.
У печи кто-то ворочался.
– Кто это? – шепотом спрашиваю.
Человек забормотал, и мне показалось, что по-немецки. Я же тогда не знала, что Бахила, набравши полный рот меда, не мог слова вымолвить.
– Немец! – закричала я на всю хату.
Хлопцы повскакивали как по команде. Что тогда было – представить трудно! Потом про это рассказывали все, и каждый на свой лад.
Теперь Бахиле неловко. И мне его жалко.
…Проголосовали за меня все. Бахила тоже.
Они поздравляют меня, мои товарищи, искренне, тепло.
А Бахила? Вот он идет ко мне, останавливается, говорит:
– Прости, Зинка!
Нет, это я вру – себе и вам. Он прошел мимо. И слов, таких нужных мне, не сказал. «Почему? – молча кричу я ему. – Почему больно может сделать человек, даже когда он не враг, а свой?»
«Красные дьяволята»
Он был наказан одиночеством. Сам знал, что это случилось по его вине, из-за характера, когда-то жесткого и властолюбивого. Глядя на его лицо, всегда будто растерянное, желтоватое, на слабую согнутую фигуру, трудно было представить, что когда-то он выгнал из дома дочку. Выгнал напрочь, потому что она связала жизнь с сыном неприятного ему человека.
Старый Грахольский занимал узкую, с теневой стороны комнату в шумной коммунальной квартире. Лепные украшения под потолком и большая печка с амурами и психеями делали это жилище похожим на музей. И, как в плохом музее, здесь царили холод и тишина. Только шарканье старческих ног и шуршанье кота Мура, падкого на хозяйскую валерьянку, свидетельствовали, что в этой комнате живут.
На кухне старика видели нечасто. В углу, под столом, стоял его примус, изъеденный ржавчиной, и хлопотливые хозяйки, по очереди моя пол, стирали с него пыль.
Питался Грахольский в институтской столовой, а утром и вечером на электрической плитке готовил чай.
Соседи заходили к Грахольскому только одолжить спичек или соли. Иной раз просили «напрокат» Мура.
Единственной гостьей, которая часто заглядывала в комнату,