Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Лора Жюно
— Я помню этого человека, — продолжил крестьянин. — Это он получал от меня фураж и дал мне в том квитанцию. Я с час стоял подле него: как же не узнать мне молодца!
Он говорил правду!
Кастаньос понимал это, но он был противник благородный, великодушный и не убийствами хотел скрепить здание испанской свободы, которое воздвиглось бы прочное и прекрасное, если б такие люди, как он, Ла Романа, Палафокс и некоторые другие, управляли этим великим кораблем, увлекаемым в дрейф. Он понимал, что этот человек может быть и не русский, но его ужасало неистовство, какому предались бы, признав его французом. Кроме того, был повод сомневаться. Он предложил отпустить пленника в назначенный путь.
— Неужели вы хотите подвергнуть себя разрыву с Россией, которую мы умоляем сохранять нейтралитет?
— Нет, мы не хотим этого, — отвечали офицеры, — но дайте нам испытать пленника.
Лещинский понимал все, потому что он знал испанский язык. Его отвели и заперли в комнате, которая походила на тюрьму самых ужасных времен инквизиции.
Когда испанцы схватили молодого поляка, он был голоден, потому что не ел с самого вечера, и когда затворилась дверь его тюрьмы, он уже восемнадцать часов оставался без пищи. Конечно, он был мужествен, но умереть в восемнадцать лет — это слишком рано! Некоторое время боролся он с видениями, которые, как страшная фантасмагория, являлись перед ним; потом юность и усталость победили все, и он погрузился в глубокий сон, подобный смерти.
Около двух часов проспал он, когда дверь его темницы тихо отворилась, кто-то вошел в нее неслышными шагами, рукой закрывая свет зажженной лампады, склонился к постели пленника, и нежный, звучный серебристый голосок женщины произнес:
— Хотите поужинать?
Молодой поляк, вдруг пробужденный внезапным светом, прикосновением руки и словами молодой женщины, приподнялся на своем ложе и, приоткрыв глаза, сказал по-немецки:
— Чего вы хотите от меня?
— Сейчас же дайте этому человеку еды, — сказал Кастаньос, узнав результат первого испытания. — Оседлать его лошадь и отпустить его, пусть едет своим путем. Он не француз: кто может владеть собой до такой степени?
Но Кастаньос был не один. Правда, Лещинскому дали поесть, но не оседлали его лошади, и он остался в своей тюрьме до утра. На рассвете привели его на место казни, где все еще лежали трупы французов, ужасно убитых крестьянами Трухильо, и продержали там целый день. К вечеру Лещинский почти с радостью возвратился в тюрьму и вскоре заснул крепким сном, потому что природа и молодость вознаграждали его за все, что он претерпевал. И опять среди самого глубокого сна, среди спокойствия, подобного смерти, когда разнежилось все тело, дверь тихо отворилась, и тот же нежный голос произнес:
— Вставайте и пойдемте. Вас хотят спасти! Конь ваш готов!
Но мужественный молодой человек, пробужденный такими словами, отвечал, и опять по-немецки:
— Чего хотите вы от меня?
Кастаньос, узнав об этом новом испытании, опять сказал, что молодого человека надо отпустить, но его мнение не воздействовало на комиссию, которая хотела найти юношу виновным, но не могла и рычала от бешенства, не имея возможности обвинить его. Эти люди в борьбе за желание, которое не могло быть исполненным, уже переставали быть людьми. Это были те судьи, которые велели перепилить генерала Рене, бросить полковника Паветти в раскаленную печь, мучительно умертвить Франчески. А между тем испанцы — народ великий и прекрасный, это вне всякого сомнения. Но когда возбуждены страсти, именно потому, что природа их выкроена по мерке огромной, все, что зависит от нее, отличается такими же исполинскими размерами, как она сама. Любовь к отечеству и любовь к своим королям были двумя главными привязанностями испанцев, и они почитали своим долгом глядеть на них с особым обожанием, когда оба этих предмета были в опасности.
Явившись перед своими судьями, Лещинский сделал вид, что догадывается о своем положении только по тому, что происходило вокруг него, а не по тому, что говорили. Он спросил по-немецки, где переводчик. Переводчик вошел и допрос начался.
Прежде всего его спросили, зачем он ехал из Мадрида в Лиссабон. Он отвечал, показывая депеши русского посланника к адмиралу Сенявину и свой паспорт. Нет сомнения, что если бы он не встретил несчастным образом крестьянина, который объявил, что видел его в Мадриде, этих доказательств было бы довольно. Но уверения человека, с необыкновенной твердостью повторяющего свои слова — и очень естественно, потому что он говорил правду, — бросали на молодого поляка такую тень, что эти пристрастные люди могли почитать его шпионом, и тогда положение его делалось страшно. Однако он не сбился ни в одном ответе.
— Спросите у него, — сказал, наконец, глава комиссии, — любит ли он испанцев, если он не француз?
Переводчик передал вопрос.
— О, конечно! — отвечал Лещинский. — Я люблю испанский народ и уважаю прекрасный его характер. Я желал бы видеть его в дружбе с моим народом.
— Полковник! — сказал переводчик офицеру, возглавлявшему комиссию. — Пленный говорит, что он ненавидит нас за то, что мы ведем войну как настоящие разбойники; он презирает нас и жалеет только, что не может соединить весь народ в одном человеке, чтобы кончить единым ударом эту отвратительную войну.
Между тем как он говорил, глаза всех, составлявших судилище, внимательно следили за малейшим выражением лица пленника, чтобы видеть, какое действие произведут на него лживые слова переводчика. Но Лещинский был готов к любому испытанию и не поддался на новую провокацию.
— Господа! — сказал тогда Кастаньос, который находился при этом испытании, затеянном против его воли и чуждом лично ему. — Мне кажется, что этого молодого человека больше нельзя подозревать. Крестьянин, наверно, ошибся. Надобно возвратить свободу пленнику, и пусть он продолжает свой путь. Понимая опасности, какие беспрестанно окружают нас, он, надеюсь, извинит строгость, которую мы вынуждены были применить.
Лещинскому возвратили его оружие, его депеши, дали пропуск, и благородный молодой человек вышел, таким образом, с победой из самого серьезного испытания, какому только можно подвергнуть душу человеческую. Он приехал в Лиссабон, исполнил свое поручение и хотел снова возвратиться в Мадрид, но Жюно не позволил ему этого[210].
Я еще жила в Бургосе, когда в Испанию пришло известие о постановлении Сената, которым окончательно утверждалось присоединение римских владений к Франции. Я довольно часто видалась тогда с двумя или тремя почтенными испанцами. Один из них был, кажется, брат маркиза Вилла-Кампо, а другой — каноник соборной церкви; оба люди просвещенные, говорившие на многих языках с большой





