Великая война. 1914 г. (сборник) - Леонид Викторович Саянский
А на столе, все также весело и наивно тараща удивленные глазенки, лежал забытый мною портрет шестилетнего мальчика.
Скерневицы. 14 ноября [1914 г. ]
Стихия войны
I
В товарном вагоне с отодвинутой на одной стороне дверью близко к краю поставлена простая белая скамья. На ней с винтовками в руках сидят наши солдаты с обветренными лицами и ободранными заскорузлыми руками. За ними полукругом, охватывая скамейку, пленные немцы.
Немцев, собственно, немного: один ландштурмист,[55] маленький, уже не молодой, с желтым истощенным лицом и совершенно не идущими к нему темными, распушенными в стороны усами; потом молодой парень с белесыми наивными глазами, казавшимися совсем датскими от совершенно белых ресниц, – очевидно, уроженец Восточной Пруссии, потому что потом оказалось, что он отлично говорит по-польски. Еще две – три незаметных солдатских фигуры – и остальные, человек пятнадцать или двадцать – австрийские гусары в высоких киверах, закрытых чехлами защитного цвета.
Около вагона небольшая толпа железнодорожных служащих, оставшихся в Скерневицах обывателей и солдат расположенных здесь частей. И пленные, и толпа смотрят друг на друга любопытно, но с деланным равнодушием. Скерневицкие обыватели видели уже немцев однажды, но так, в упор, бездеятельных и безопасных, рассматривают их впервые. Пленные тоже видели раньше «этих русских», но самое ощущение плена, то, что впереди сотни верст неведомой страны и месяцы неведомой жизни среди «этих самых русских», заставляет тревожнее и пристальнее вглядеться в них. Солдаты конвоя зевают – они не спали две ночи, справляются с носом при помощи пальцев и как будто совершенно не обращают внимания ни на тех, ни на других.
Подошедший к вагону уполномоченный Красного Креста перекидывается с пленными несколькими немецкими фразами. Отвечают сдержанно, как бы проверяя каждое слово и опасаясь за него. Седоусый, словно выскочивший из Сенкевичевского романа[56] поляк-железнодорожник возмущенно рассказывает окружающим его обывателям о том, как два пойманных и находящихся в этом же поезде авиатора бросали бомбы в мирное население. Молодой светлоглазый пленник долго молчал, мигая своими белыми ресницами, потом встрепенулся и на чистейшем польском языке заметил:
– Это не немцы начали… Немцы не хотели этого, первые французы стали бомбы бросать!
Персонаж Сенкевичевского романа резко повернулся к нему и секунду смотрел выпуклыми старческими глазами.
– Французы?! – говоришь – фран-цу-зы?! – протянул он. А что же французы разрушили? Мы все знаем, что немцы разрушили Реймский собор, Лувен, разорили Бельгию, а что же разрушили и разорили французы, а?
Спор загорелся, солдат оживился и настаивал на том, что французы первые начали бросать с аэропланов бомбы.
– Немцы совсем не думали этого, – горячо утверждал он, как будто он, простой пехотный солдат, был в курсе того, что думали или не думали те немцы, что вытолкнули его из родного гнезда, – французы начали, немцы должны были отвечать…
– Ну, да это хорошо уже известно! – с презрительным возмущением парировал поляк. – Здесь вы говорите, что французы начали первые, а на французском фронте, – что русские! Очень хорошо знаем вас, швабов!..
Из другого вагона подошел австрийский кавалерист, юнкер. Он пользовался правом передвижения от одного вагона к другому в интересах дисциплины пленных. Звякая длинными изогнутыми шпорами, прикрепленными к шнурованным ботинкам, верхняя часть которых была забинтована вплоть до колен узенькими тесьмами, напоминающими наши покромки от мужицких лаптей, резким движением он раздвинул собравшуюся у вагона толпу и, не поднимая опущенных век, быстро и властно сказал солдату по-немецки:
– Не болтать! Я запрещаю разговаривать. Чтобы ни одного слова больше!..
Потом также резко повернулся и, звеня шпорами, прошел к своему вагону. Солдат смутился несколько, но не откозырял и даже не опустил засунутой за ременный пояс руки. Но говорить больше все же не стал.
Уполномоченный, милый и любезный человек, которому я был обязан несколькими стаканами горячего чая, потащил меня смотреть авиаторов.
– Это, знаете, посерьезнее публика, не чета этому фендрику[57] юнкеру, – говорил он, подводя меня к разрушенному углу станционного здания. – Извольте поглядеть, какие птицы!..
«Птицы» стояли под охраной трех солдат. Замкнутые, застывшие в каменной неподвижности лица, казались равнодушными ко всему окружающему. Один, высокий и плотный, в меховой защитного цвета куртке, за все время ни разу не поднял глаз, не удостаивая даже взглядом рассматривающую его кучку людей.
Его товарищ, низенький и сухой, все время оглядывался по сторонам и часто проводил пальцем по воротнику, как будто тот давил его. Поворачиваясь, он быстро и остро вглядывался в лица, и, порою, слабая тень далекой усмешки скользила по его лицу. И от той усмешки было почему-то тяжело и неловко, и не хотелось встретиться с ним глазами…
Бродя по развалинам Петроковского вокзала, я обратил внимание на некоторые мелочи, с первого взгляда как будто незаметные. Пытаясь представить себе картину хозяйничанья тут немцев, я видел в своем воображении красные, освещенные заревом пожара, лица, слышал хриплые торопливые крики, покрываемые грохотом взрывов, следил за напряженной суетней уничтожающих все людей. Но в этом-то и была загадка, что уничтожено именно все; понятны разрушения путей, разорванные стрелки, уничтоженное здание ремонта паровозов, водонапорная башня, электрическая станция, телефон, телеграф. Но совершенно непонятна была изломанная, видимо нарочно, детская коляска, валяющаяся под забором. Материальный ущерб этого уничтожения ничтожен, о каком-либо ином говорить не приходится. Мне показалось, что сущность этого уничтожения не так мала, как могла показаться в первую минуту. Таких ненужных бесцельных разрушений по всей линии железной дороги от Варшавы до Петрокова несчетное количество. Именно ненужных, ничему не служащих, пустяковых.
Если к этому прибавить жизнь в течение долгих месяцев вне каких-либо культурных условий, в вечном напряжении всего существа человека, направленном исключительно в сторону уничтожения, – разгром Бельгии, Лувена и Реймса, быть может, найдет себе, конечно, не оправдание, а хоть некоторое объяснение… Только тут, в сфере непосредственного влияния войны, начинаешь понимать, что война – есть действительно война; это не единоборство, не поединок, не дипломатическое осложнение; это – акт стихийный: как стихия, беспощадный и, как она, властный…
И людям, оказавшимся во власти войны, смешны и непонятны все высокие и жалкие слова, которыми так любим мы прикрывать истинную сущность вещей.
II
В Петрограде я знал одного гвардейского офицера. Это был спокойный, уравновешенный человек, с несколько женственной мягкостью характера и большой любовью к старинной бронзе, которую он собирал уже много лет. Я помню, как однажды, зайдя к нему, я застал его