Воспоминания, или Что я слышал, что я видел и что я делал в течение моей жизни, 1861—1920 - Осоргин Михаил Михайлович
Сезон Итальянской оперы кончался на Масленице, на весь Великий пост все театры закрывались и возобновляли свои представления, кроме итальянской оперы, лишь на 3-й день Пасхи. Великим постом начиналась серия концертов, из которых один в пользу инвалидов давали в Большом театре, ставшем впоследствии театром консерватории. Концерт этот был тоже своего рода диковинкой: участвовали в нем все оркестры гвардейских полков, квартировавших в Петербурге, и все певческие хоры тех же полков. Располагались они все на сцене, на которой для этого строился амфитеатр, и верхние ряды, где были большие трубы, приходились под самым потолком. Для дирижера, коим был Вурм, инспектор военной музыки и солист высочайшего Двора на cornet-à-piston, устраивалось возвышение на месте суфлерской будки, и по бокам его располагались на обычном месте оперного оркестра, закрытом полом, хоры певчих. По силе звука, по количеству участвовавших — это был совершенно исключительный концерт. Понятно, исполнение было, скорее, эффектное, грандиозное, чем вдумчивое, тонко-художественное, но производило, я помню, сильное впечатление; особенно два потрясающих номера: увертюра «Фрейшютц» Вебера, где в одном месте тема исполняется в унисон, и «Maximilien Robespierre» Литольфа, где в одной части вступает тема «Марсельезы», которая потом все ширится, поглощает в себе все остальные темы и, наконец, как бы победившая, с торжеством оканчивает увертюру, является ее финалом; такое публичное исполнение «Марсельезы», гимна революции, в те времена казалось странным.
Из других театров мы бывали только в Михайловском театре на французских спектаклях (там они чередовались с немецкими; в те времена были две иностранные труппы императорские: французская и немецкая). Восхищались мы там Ворсом, Хитминсом и Раймондом; последние два были знаменитыми комиками. Я все время говорю «мы», потому что как гимназист я в театре по правилам мог быть только в ложе, и притом со взрослыми, почему и бывал в театре только с родителями и с сестрой Варей.
В течение второй зимы в Петербурге я был долгое время болен (около двух месяцев) и был переведен в 7-й класс без экзамена, почему из Петербурга мы все уехали довольно рано. Трудно мне теперь сказать, как началась эта болезнь. Мне всегда казалось, что тогда я вначале притворялся и в сущности был здоров, но затем столько было надо мной споров разных медицинских знаменитостей, что боюсь утверждать, и, быть может, я не притворялся, а действительно был болен. Вот как было дело. Я всегда боялся перегибания всего корпуса на параллельных брусьях, почему старался от этого упражнения отделаться. Учитель гимнастики на мой неоднократный отказ, наконец, однажды заявил мне, что так продолжаться не может и для освобождения от гимнастики мне нужно представить медицинское свидетельство. Придя в этот день домой, я все это рассказал моей матери, добавив, что я не могу делать это упражнение, потому что чувствую, что и так вытянул себе жилу в паху. Моя мать перепугалась и немедленно послала за нашим постоянным врачом Пекарским. Это был очень милый человек, но специальность его была акушерство, а потому в моем случае он был мало компетентен. Рекомендован он был новой знакомой моих родителей Софией Дмитриевной Казиной, у которой он принимал единственную дочь, как мы ее все звали, Дудушу, большую нашу приятельницу. Пекарский внял моим словам, положил меня в постель и потребовал консультацию с известным тогда хирургом Николаем Осиповичем Кроженевским. Последний нашел у меня действительно какое-то вытяжение жилы, чему я, по правде сказать, очень удивился, и прописал лежать, лежать и лежать. Мне так было хорошо в постели, балуемому всеми, что я очень легко подчинился и, пролежав несколько дней, мне уже действительно казалось неловко и даже больно наступать на правую ногу. Пекарский навещал меня ежедневно. Время тянулось, и Мама́ стала тревожиться. Дядя Федя Ганскау однажды рекомендовал моей матери другого хирурга, восходящее тогда светило — Николая Васильевича Склифосовского, которого сейчас же и пригласили. Он меня долго осматривал и потом, как мне рассказывали, объявил моей матери в гостиной, где предварительно шла консультация с Пекарским, что у меня коксит. Эта болезнь была его специальностью, лечил он ее своим новым способом — неподвижными гипсовыми повязками. На вопрос Мама́, опасна ли эта болезнь, он хладнокровно ответил: «Обыкновенно она кончалась смертью или уродством, но теперь я применяю новый метод лечения, дающий надежду на полное выздоровление, и этот способ я испробую на Вашем сыне». Конца объяснения Склифосовского моя мать и не слыхала, так как лишилась чувств. Потянулись тяжелые дни, мое лечение приняло очень серьезный и изнурительный характер: запрещено мне было всякое движение. При мне бессменно дежурил фельдшер, мою постель для освежения комнаты выносили, мне же разрешалось лишь приподнимать голову с подушки, сам же я должен был лежать все время на спине. Ногу мою особыми снарядами вытягивали из тазобедренного сустава, что мне мешало спать. Ночью, чтобы заснуть, я, пользуясь недосмотром фельдшера, подтягивал тяжесть, висевшую на ноге, пока она не станет на выступ постели, и засыпал, но, когда эта тяжесть срывалась и нога сразу вытягивалась, я просыпался от боли с криком, чем будил фельдшера, который, не зная в чем дело, относил эту боль к ухудшению моего состояния. После недели или десяти дней такого лечения моя мать, согласно предварительному уговору со Склифосовским, написала ему, прося приехать для наложения гипсовой повязки. Человек Егор, о котором я писал выше, подчеркивая его неумелость, и здесь отличился: спутал адресы и письмо отнес не к Склифосовскому, а к Кроженевскому (тот и другой носили имя Николая, что и спутало Егора, хотя и отчество, а тем более фамилии были совсем несхожи). К великому удивлению моих родителей неожиданно приехал незваный Николай Осипович Кроженевский со словами: «Простите, я нечаянно прочел Ваше письмо, адресованное не ко мне. Чувствую, что Вашего сына лечат не так и что это может быть для него роковым, и почел своим долгом приехать еще раз его осмотреть». Он смотрел меня чуть ли не час, был все время очень взволнован и, кончив осмотр, сказал моим родителям: «Даю свою голову на отсечение, что у него никакого коксита нет. Если наложить ему гипсовую повязку, нога его атрофируется; со стороны Склифосовского недобросовестно применять этот способ лечения в