Дочь самурая - Эцу Инагаки Сугимото
Спи, малыш! Спи, малыш!
Куда ушла твоя нянюшка?
Она отправилась далеко,
Через холмы и долины
К твоей бабушке.
И вскоре тебе принесёт
Рыбу и красный рис,
Рыбу и красный рис.
А вот молитва, которую, едва выучившись говорить, Ханано лепетала на ночь, когда я укладывала её спать, вошла в нашу жизнь отнюдь не под влиянием иноземного окружения. Всё началось в тот день — очередной «памятный камень», — когда ко мне приехали мои чудесные «Повести западных морей». В одной из тоненьких книжиц с жёсткой бумагой, перехваченных шёлковым шнурком, была песенка, которую я затвердила наизусть, ещё не зная, что долгие годы спустя, облекши в диковинные иностранные слова, научу ей свою доченьку. Вот эта песенка:
Варэ има инэнтосу.
Вага Ками вага тамасий-о маморитамаэ.
Моси варэ мэдзамэдзуситэ синаба,
Сю ё! вага тамасий-о сукуэтамаэ.
Корэ, варэ-Сю-но нани ёритэ нэготокоро нари.
Спать ложусь на склоне дня —
Боже, защити меня!
Коль умру я до зари —
Душу, Боже, забери!
Христа ради, забери!
В японском языке есть пословица: «Только пальцы ребёнка способны завязать узел, объединяющий две семьи». Свадьба в Японии — не личный выбор жениха и невесты, и я никогда не относила эту пословицу к нам с Мацуо, но однажды некая таинственная сила превратила эту истину в случай, который неведомо как сыграл важную роль в жизни моей и мужа.
Мацуо всегда вкладывал в своё дело всю душу. По-моему, до рождения нашей дочери для него в принципе не было ничего важнее работы. Мы жили с ним очень дружно, но редко общались друг с другом, разве что при гостях. У нас попросту не находилось общих тем для разговоров: Мацуо интересовали собственные планы, мои же мысли занимало хозяйство и мои новые подруги. Но с того самого дня, как появилась на свет наша доченька, всё изменилось. Теперь нам с Мацуо было что обсудить, и я лучше узнала мужа.
Но в глубине души я всегда считала, что дочка только моя. Она ни в чём не походила на Мацуо, да мне этого и не хотелось. То есть я не расстроилась бы, если бы она была на него похожа, но неизменно верила, что по-настоящему Ханано принадлежит исключительно мне и моей семье.
Как-то раз, оказавшись в городе, я ненадолго зашла в лавку к мужу. Он был занят, я ждала его в кабинете. На столе у него царил беспорядок; впереди, в просторном отделении для бумаг, лежала вещица, какую я не думала увидеть в захламлённом рабочем кабинете: лакированная шкатулочка преизящной работы, с гербом, какой редко увидишь за пределами музеев. Я подняла крышку, и моему изумлённому взору предстали три странных предмета: зелёный бумажный волчок, кусочки глины, которой детские пальчики придали необычную форму, и сдувшийся воздушный шарик.
Я застыла как вкопанная, сердце моё колотилось; я почувствовала себя так, будто бы не спросясь заглянула в душу незнакомца, и отвернулась. Я вдруг осознала, что есть ещё один человек, который любит мою доченьку так же сильно и нежно, как я; сердце моё, полное раскаяния, со странным новым чувством устремилось к моему мужу.
На детство Ханано немало повлияли частые визиты и неизменная доброта нашей замечательной подруги миссис Уилсон. Не было случая, чтобы она не принесла матушке цветы; на Пасху и семейные годовщины наши гостиные пестрели цветами из её изобильной оранжереи.
Как-то раз Ханано — ей тогда едва минул год — сидела у окна на коленях у матушки и вдруг увидела на подъездной дорожке знакомый экипаж. Он остановился, из него вышла миссис Уилсон, подняла глаза, заметила Ханано, помахала ей рукой в белой перчатке и улыбнулась. Солнце освещало её величественную фигуру в платье нежного лилового оттенка; в руках миссис Уилсон держала букет цветов.
— Ой, ой! — воскликнула малышка, радостно хлопая в ладоши. — Красивая дама с цветами! Красивая дама с цветами!
Так окрестил миссис Уилсон младенец в сердце своём, и с тех пор мы нашу подругу иначе как «Дама с цветами» не называли. Пусть все цветы, которые некогда столь щедро расточала её рука, расцветут эмблемами счастья и мира, когда она очутится в прекрасных садах за рекой.
С тех самых пор, как Ханано стала узнавать отца, он приносил ей игрушки, а когда она пошла и залопотала, он едва ли не всё свободное время проводил за играми с ней, носил её на руках и даже брал с собой в гости к соседям.
Однажды в воскресенье — Мацуо с Ханано как раз куда-то уехали — матушка сказала:
— Я не знаю отца преданнее, чем Мацуо. Неужели все японцы настолько самозабвенно занимаются своими детьми?
— Признаться, понятия не имею, — медленно ответила я. — Разве американцы не любят своих детей?
— Любят, — быстро ответила матушка, — но Мацуо каждый вечер возвращается домой пораньше, чтобы поиграть с Ханано, а позавчера так и вовсе на целый день закрыл лавку, чтобы сводить Ханано в зоосад.
Я подумала о своём отце, о господине Тоде и прочих отцах и вдруг увидела японских мужчин в новом свете. «У них нет такой возможности! — с горечью подумала я. — Мужчины в Америке могут без смущения выказывать симпатию, японца же сковывают условности. Они надевают на него маску, смыкают его уста, лишают его поступки всякого чувства. Как бы муж ни относился к жене, он не может на людях проявлять к ней любовь и даже уважение, да она этого и не хочет. Ведь это считается дурным тоном. И лишь с маленьким ребёнком — своим ли, чужим — благородный муж осмеливается дать волю сердцу. Вот единственная его отдушина, которую допускает этикет, но и тогда мужчина обязан сообразовывать свои поступки с его правилами. Отец становится товарищем своему маленькому сыну. Он занимается с ним борьбой, бегает взапуски, устраивает самурайские поединки, дочку же любит с безграничной нежностью и принимает её ласки всей душой, измученной жаждой: вот где истинная трагедия».
Мацуо выражал чувства ко мне более открыто, чем было принято в Японии: там это сочли бы невоспитанностью. Однако