Трагический оптимизм. Непрекращающийся диалог - Евгений Александрович Ямбург
* * *
Изнурительная игра в кошки-мышки продолжалась бесконечные пять месяцев, вплоть до освобождения Северного Кавказа зимой 43-го. И отсюда начинается, наконец, длинная белая полоса. Фашистов выдавливают с оккупированных территорий. Через два года приходит известие о Победе. Гитлер пускает себе пулю в висок. В Бесленее подрастают дети. Они идут сначала в школу, потом поступают в техникумы и институты. Кто-то из них разъезжается по большим городам. Кто-то, как Володя Охтов, остается в ауле, чтобы ухаживать за стареющими родителями. Фатима Охтова (Катя) и Мусса Агержаноков (Марик) заканчивают вузы и возвращаются домой. Они обзаводятся семьями и становятся учителями в сельской школе. Потом они стареют и умирают.
Здесь их помнят, их родителями гордятся. На въезде в Бесленей даже стоит небольшой монумент, изображающий черкешенку с приемным ребенком на руках. Адыгское культурное сообщество хочет, чтобы похожую скульптуру установили еще и в Санкт-Петербурге. Они хотят рассказывать об истории своих героев. Успеть до тех пор, пока масштаб ее не сузился в перспективе времени до размеров какой-то сказочной байки, в которую мало кто верит. Потому что в жизни так не бывает. В том-то и дело, что бывает! Доказательством тому – новые новеллы, которые продолжают накапливаться.
«Моя вторая родина – Теберда»
«В Теберду я попал вместе с санаторием „Пионер“, эвакуированным из Евпатории в 1941 году, когда немцы приближались к городу.
С десяток лет назад, когда вдруг снова защемила душу тоска-печаль, послал я запрос в Евпаторию. Мне ответили: санаторий „Пионер“ был уничтожен немцами в Теберде, несколько оставшихся в живых детей были переданы в санаторий им. Н. К. Крупской.
Вот я и есть из числа случайно выживших. Помню, как гестаповцы под командой офицера в черном плаще (недавно узнал его имя: обер-лейтенант Отто Вебер) загружали душегубку моими товарищами. Помню веранду, заваленную детскими трупами: мы погибали, лишенные пищи, лечения и элементарного санитарного ухода. Почему и как выжил, о том еще расскажу. Но Теберда, исконная родина карачаевцев, стала и моей второй родиной. Вот почему я близко к сердцу принимаю все, что касается судьбы карачаевского народа.
Санатории „Пионер“ и „Красный партизан“, где лечились больные туберкулезом дети командиров и комиссаров РККА, были размещены в „Доме шофера“ – здравнице работников автотранспорта (теперь – турбаза „Клухори“). Единственное тогда в курортном поселке трехэтажное здание, оно и в наши дни неплохо смотрится среди архитектурных новинок туристического комплекса „Теберда“. А до войны это было самое красивое и вместительное здание.
Но война снова докатилась до нас! Снова мы стали свидетелями воздушных поединков, а через Теберду в сторону Клухорского перевала, за которым была Грузия, потянулись беженцы. Все были буквально наэлектризованы ощущением вплотную приблизившейся смертельной опасности.
Собралась самостоятельно покинуть санаторий группа “ходячих” старшеклассников, комсомольцев из „Красного партизана“. Но в нашем „Пионере“ были только „лежачие“ в возрасте от трех до двенадцати лет (лично я, семилетка, лежал в гипсе: не действовала нога).
И о нас словно забыли: никакой подготовки к эвакуации!
Мы оказались как бы на „ничейной полосе“: красные части без боя оставили курорт, где в разных санаторских корпусах находились почти две тысячи больных детей. Потрепанная армия генерала Конрада приходила в себя в Черкесске: любимцы Гитлера, егеря дивизии „Эдельвейс“, готовились к штурму кавказских вершин и перевалов. Мы увидели их 14 августа и, лежа на открытой веранде, стали бессильными свидетелями нашего санаторного хозяйства: из сарайчиков егеря весело тащили мешки с мукой, крупой и сахаром, с хохотом выкатывали из ледника бочонки с маслом и медом, азартно ловили куриц. Огородные грядки были раздавлены колесами грузовиков, гусеницами танкеток.
Наш первый оккупационный обед: миска воды с ошметками капустных листьев.
По соседству с нами находился дом отдыха „Большевик“, где и обосновался немецкий штаб. Для его охраны на площадке возле нашего „Дома шоферов“ фашисты поставили пушку и прямо на крыше нашего третьего этажа установили зенитные пулеметы, причем тут же намалевали громадные красные кресты! Детей распихали по нижним этажам, а верхний превратили в казарму. Удобно им было сразу вскакивать на крышу по сигналу воздушной тревоги!
Через месяц-полтора нас немцы все-таки вывезли на подводах на другое место с необычным названием Джамагат. Вскоре я осколком стекла раскромсал свой гипс, освободил больную ногу и стал расхаживать в стенах здания, которое мы лишь в силу привычки называли санаторием: оставаться здесь стало невозможно. Еще в первые дни оккупации работники санатория нам сказали, что наши личные документы уничтожены и чтобы мы, если начнутся расспросы, не откровенничали, кто наши отцы, а отвечали: колхозник, плотник, шофер, грузчик. И вот такие расспросы начались: ходила важная комиссия в халатах поверх мундиров, с ними незнакомая, не из нашего отделения, врачиха, болтавшая по-немецки. Она действовала без угроз, задабривала конфетами. Кое-кто из несмышленышей проговорился, или та врачиха кое-что знала-помнила, или не все бумаги были уничтожены – кто теперь знает? – но дети стали исчезать: за ними приезжал фургон – зловещая душегубка. В первую очередь в нее погрузили детей еврейской национальности. Поразило меня вот что: здоровяк эсэсовец одной рукой подхватил трехлетнюю, запеленатую гипсом, плачущую девочку, а другой рукой толкает ей в ротик шоколадку и вовсю заливается смехом: „Ту-ту!“ – мол, не реви, сейчас поедешь.
Все реже и реже мы видели кого-либо из обслуживающего персонала. Казенная еда состояла из горсточки вареной кукурузы или фасоли и маленького кусочка эрзац-хлеба. Многие дети уже выглядели полумертвецами. Мне повезло в том смысле, что, по мальчишеским законам, сплотилась рисковая стайка „ходячих“ подростков постарше, и почему-то они приняли меня, совсем малыша, в свою компанию (наверное, потому, что я тогда наизусть помнил массу книжных сюжетов и стихов). Я же, как самый младший, больше надеялся на доброту карачаевских женщин. Никого не знал по имени, обращался по-детски: „тетечка“, „бабушка“ – и вовек не позабуду их выразительные, полные сострадания глаза, их старческие и молодые руки, которые давали мне выпить кружку айрана или съесть кусок лепешки, испеченной для своей, обычно многодетной, семьи. Если быть точнее, они давали мне шанс на спасение, на жизнь.