Том 8. Литературная критика и публицистика - Генрих Манн
Зная это, он хочет по-детски отомстить жизни. И вот большой ребенок сопротивляется голосу Жорж Санд. Она постоянно предостерегает его от одиночества, от искусственности; интересуется, нет ли у него где-нибудь мальчонка, которого он имел бы некоторые основания считать своим, и советует усыновить его. Деньги? Она откупит у него дом, разрешив ему в нем по-прежнему жить. Пусть займется жизнью моллюсков. «Стоит тебе увлечься изучением природы, и ты спасен…» И наконец: пусть он опишет свои муки, все, с самого начала: глупых и дурных надо жалеть, а не ненавидеть. «Любовь и жалость неотделимы…» Что остается ему ответить на это? Менять свою судьбу с помощью одной доброй воли нельзя. Каким страшно сентиментальным будет он выглядеть в роли человеколюбца! Его черты давно загримированы, и привычную для всех других роль уже нельзя изменить. О его чудачествах слагают легенды, ему приписывают всевозможные дерзкие высказывания. Он недоступен и нелюдим; стоит ему в своем неизменном шлафроке показаться у окна, как гуляющая публика начинает указывать на него пальцами. А его образ жизни — какую антипатию вызывает он, и притом далеко не среди одних только руанских филистеров. Что, кроме дерзкого высокомерия, могут усмотреть ретивые общественники в том, кто из тридцати лет творческой жизни двадцать пять проводит, насилуя человеческую природу, в деревне отшельником. Настоящая мания «ненависти к литературе» обуревала его. Ему кажется, что литературу ненавидят все стоящие у власти (ибо пишущие и говорящие в счет не идут), все консерваторы и фанатики, короче говоря — все глупцы, истинное предназначение которых ставить препоны всякому проявлению разума, все те, кого, как не раз предостерегает его подруга, он не в силах сразить. Напротив, он сам падет жертвой литературы и своей ненависти к человеческой глупости, которая завлечет его в тупик. Почему он сам этого не хочет понять? Он начинает выводить из терпения свою благожелательницу. Она сама в последний раз с трудом освобождается из когтей болезни; и случается, чего никогда не бывало прежде, у нее срывается по его адресу несколько нетерпеливых слов. «Жизнь состоит из беспрерывных уколов в сердце. Наш же долг в том, чтобы, не сворачивая с пути, выполнять свой долг и не огорчать тех, кто разделяет наши страдания». Однажды она даже поддается искушению и намекает больному, что, находясь на пороге вечности, она, его сиделка, видит, что он более безнадежен, чем когда-либо прежде. Она начинает возражать против его эстетства и всего, что с ним связано. Словно во мгновение ока утрачивается все то, что она в нем чувствовала и понимала. Она прибегает к тем самым выражениям, которые прежде применяла ее партия, ибо друзья его возглавляют враждебные партии. Вначале он возражает решительно — нельзя же признать, что все, чем ты жил, ошибка, — но затем начинает сдаваться. Предстоят ли ему в дальнейшем сомнения? Если да, то приносящие счастье. Он, считавший себя покинутым, ощущает сладостный испуг. Еще существует на свете кто-то, кто берет на себя труд его порицать и хочет увлечь его за собой? Кто с таким рвением стремится его перевоспитать. Неужели же это еще возможно? Неужели же та дружба, которую он всегда считал чем-то светлым, хотя и недейственным, способна разрушить границы, отделяющие одно существо от другого? Только сейчас начинает он прислушиваться к голосу дружбы. Она призывает его отдаться на волю собственной доброты и нежности, сознаться в них, полюбить то, что любят простые люди, и излить на бумаге хоть частицу своего сердца. Он мысленно переносится к тем временам, когда еще давал волю своему сердцу. Вот он ребенок. По двору госпиталя, где работает его отец, известный хирург, прогуливаются больные в халатах; пробегая мимо, он слышит стоны лежащих в постели. Под влиянием этих воспоминаний перед его мысленным взором возникает тот, кто, впав после гордого прошлого в одиночество и нищету, становится паромщиком на бурной реке, кто, заслышав в ночи вопли врывающегося к нему прокаженного, вводит его в свой дом, разделяет с ним трапезу, кладет к себе в постель и прижимается к его нарывам и язвам; и прокаженный, засияв, как спаситель, возносится с ним к небесам. Сброшено бремя неосуществленной книги. Флобер пишет «Легенду о святом Юлиане-странноприимце». Он признает: легенда эта все равно что «окно его сельского дома, обрамленное ветками вишен»; это «искусство», «стиль» и ничего более. Ему, как всегда, верят.
В родительском доме старая няня рассказывает медлительному, поздно начавшему говорить мальчику первые сказки, открывает ему мир фантазии, тот дар, которым он впоследствии живет. Во время