Художник из 50х (СИ) - Симович Сим
Через два часа основа была готова. Лицо, одежда, руки со сложенными пальцами. Оставалось проработать детали, наложить тени.
— На сегодня хватит, — сказал Гоги, откладывая кисть. — Завтра продолжим.
— Конечно. — Иван Сергеевич протянул ему двадцать рублей. — Задаток. Остальное получите, когда закончите.
Гоги спрятал деньги в карман, собрал краски. На лестнице было темно и тихо. Он спустился, вышел на улицу. Ночная Москва встретила его холодным ветром и пустотой.
Идя домой, он думал о том, что делает. Рисует портрет «врага народа» за деньги, которые равны месячной зарплате. Рискует свободой, а может, и жизнью. Но разве у него есть выбор?
В этом мире надо было выживать. А выживание требовало компромиссов.
Сон не шёл. Гоги ворочался на скрипучей кровати, слушал, как за стеной похрапывает Пётр Семёнович, как где-то вдали гудят ночные поезда. В голове крутились обрывки воспоминаний — то ли своих, то ли чужих. Лица, голоса, запахи сливались в бессвязную кашу.
В четыре утра он сдался. Поднялся, оделся, собрал краски и этюдник. На улице было тихо и свежо — предрассветная прохлада, пустые тротуары, редкие фонари. Где-то вдали пропел петух.
Гоги дошёл до Сокольников. Парк встретил его шёпотом листьев и запахом прелой земли. Тропинки терялись в утреннем тумане, над прудом курился пар. Он выбрал место на пригорке, откуда открывался вид на поляну с одинокой берёзой.
Установил мольберт, разложил краски. Холст был небольшой — то, что оставалось от прошлых работ. Достал из кармана потрёпанную книжку — сборник Есенина, найденный в сундуке. Страницы пожелтели, переплёт разваливался.
Небо на востоке начало светлеть. Сначала — серая полоска, потом розовая, потом золотая. Туман медленно рассеивался, открывая контуры деревьев. Берёза на поляне выглядела как японская гравюра — изящная, одинокая, почти нереальная.
Гоги окунул кисть в краску и начал. Широкими мазками — небо, землю, силуэт дерева. Цвета ложились легко, словно сами собой. Это не была работа на заказ, не вывеска и не портрет. Это было для себя, для души.
— «Отговорила роща золотая берёзовым весёлым языком…» — прошептал он, не отрываясь от холста.
Стихи всплывали сами, строчка за строчкой. Он не помнил, когда их учил, но знал наизусть.
— «И журавли, печально пролетая, уж не жалеют больше ни о чём…»
Солнце поднималось выше. Лучи пробивались сквозь ветви, ложились золотыми пятнами на траву. Роса сверкала, как россыпь алмазов. Воздух был чистый, прозрачный — такой, каким он никогда не будет в век автомобилей и заводов.
Гоги работал не спеша, наслаждаясь процессом. На холсте рождался пейзаж — простой, но живой. Не фотографическая точность, а настроение, ощущение момента. Утренняя тишина, первые птичьи голоса, запах весны.
— «Стой, душа моя, — печалься и радуйся…» — тихо читал он, переворачивая страницу. — «Словно белою берёзой во поле стою…»
Страницы шелестели на ветру. Слова ложились на душу, как бальзам на рану. В этих стихах была та Россия, которую он никогда не видел, но почему-то помнил. Деревенская, простая, с ромашками и васильками, с избами под соломенными крышами.
— «Все мы, все мы в этом мире тленны, тихо льётся с клёнов листьев медь…»
Кто-то шёл по тропинке. Гоги поднял голову — пожилой мужчина с рыболовными снастями. Остановился, посмотрел на картину.
— Хорошо пишете, товарищ, — сказал он тихо. — Живо очень. А что читаете?
— Есенина.
— А… — Мужчина помолчал. — Хороший поэт был. Жаль, рано ушёл.
Он кивнул и пошёл дальше, к пруду. Гоги проводил его взглядом, потом снова склонился над книгой.
— «Не жалею, не зову, не плачу, всё пройдёт, как с белых яблонь дым…»
Солнце поднялось выше, туман совсем рассеялся. Парк наполнился звуками — пением птиц, шорохом листьев, далёким гудком паровоза. Где-то играли дети, кто-то шёл на работу.
Картина была почти готова. Берёза, поляна, утреннее небо — всё сливалось в гармоничную композицию. Не шедевр, но честная работа. Такая, какую писали для себя, не думая о продаже.
Гоги отложил кисть, откинулся на складном стуле. Впервые за долгое время душа была спокойна. Два мира в его голове больше не воевали — они примирились, слились в одно целое. Он был Георгием Гогенцоллером, художником, который жил в тысяча девятьсот пятидесятом году и читал Есенина на рассвете.
— «Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым…» — прошептал он, закрывая книгу.
Пора было возвращаться. Дома ждала работа — портрет Михаила, новые заказы, житейские дела. Но эти два часа в парке, наедине с красками и стихами, стоили больше всех денег мира.
Он собрал этюдник, сложил мольберт. Картину оставил сохнуть — возьмёт вечером. А пока можно было идти домой, к завтраку и новому дню.
Солнце поднималось всё выше, обещая хорошую погоду.
Глава 3
Утром Гоги проснулся отдохнувшим. Рассветные часы в парке подействовали лучше любого лекарства — голова была ясной, мысли спокойными. Он умылся, побрился, надел чистую рубашку и вышел на кухню.
Там уже собралась вся компания. Василий Иванович колдовал над самоваром, Марья Кузьминишна резала хлеб, Пётр Семёнович курил у окна. На столе стояли миски, чашки, банка варенья.
— А вот и наш художник! — приветствовал его Николай Петрович. — Говорят, ты с утра пораньше на этюды ходил?
— В Сокольники ездил. Рассвет писал.
— Вот это правильно, — одобрил Василий Иванович. — Искусство требует жертв. А то сидят некоторые до обеда, потом жалуются — вдохновения нет.
— Дядя Вася, да кто это сидит? — засмеялась Нина. — Все у нас работящие.
— Работящие-то работящие, а толку мало. — Старик разливал чай по стаканам. — Вот раньше, при царе, люди по-настоящему жили. И хлеб был лучше, и мясо, и порядку больше.
— Тише ты, — одёрнул его Пётр Семёнович. — Опять за старое взялся.
— А что, правды нельзя сказать? Я шестьдесят лет прожил, есть с чем сравнивать.
— Василий Иванович, — мягко сказал Николай Петрович, — времена разные были. Тогда одни хорошо жили, а другие — в нищете. А теперь все равны.
— Равны, равны… — проворчал старик, но замолчал.
Гоги сел за стол, налил себе чай. Горячий, крепкий, с запахом дыма от самовара. К чаю — чёрный хлеб с маслом, варенье из крыжовника. Простая еда, но после утренней прогулки казалась особенно вкусной.
— А что в газетах пишут? — спросила Марья Кузьминишна.
Пётр Семёнович развернул «Правду», поправил очки:
— Да всё те же песни. Трудовые успехи, перевыполнение планов. Вот, пишут: «Рабочие завода имени Сталина досрочно выполнили квартальное задание». А ещё — про строительство канала. Говорят, к маю откроют движение.
— Это хорошо, — сказал Николай Петрович. — Работа людям, развитие стране.
— А что за границей? — поинтересовался Гоги.
— За границей… — Пётр Семёнович пролистал газету. — Про Америку пишут. Там, говорят, безработица растёт, люди бедствуют. А в Корее всё неспокойно — американцы войска стягивают.
— До войны дело не дойдёт? — забеспокоилась Марья Кузьминишна.
— Да ну, — махнул рукой Василий Иванович. — Американцы трусы. Погрозят-погрозят и успокоятся. У них товарищ Сталин в печёнках сидит — знают, что с нами шутки плохи.
— А я вчера по радио слушала, — включилась в разговор Нина. — Говорили про новые дома, которые строят. Со всеми удобствами — ванная, газ, телефон. Говорят, скоро всех переселят.
— Ну да, — усмехнулся Пётр Семёнович. — Нас с нашими барачками последними переселят. Сначала важных товарищей, потом инженеров, а мы в хвосте плетёмся.
— Зато переселят, — оптимистично заметил Николай Петрович. — Главное — что к коммунизму идём. Товарищ Сталин обещал — к восьмидесятому году построим.
— Доживём ли, — вздохнул Василий Иванович.
Гоги слушал и удивлялся. Эти люди искренне верили в светлое будущее. Коммунизм для них был не утопией, а реальной целью. Через тридцать лет все будут жить в достатке, работать по способностям, получать по потребностям.