Художник из 50х (СИ) - Симович Сим
В мясном ряду торговали в основном требухой да костями для супа. Настоящее мясо было редкостью, его продавали по карточкам. Гоги достал свою — серая книжечка с талонами на март. Половина талонов уже оторвана.
— Товарищ, а колбаса будет? — спросила его женщина в очереди.
— Не знаю. Говорят, во вторник завозят.
— Ох, до вторника не дотянем. Дети есть просят, а дать нечего.
Гоги молча кивнул и отошёл. В кармане лежали деньги от заказов, но что на них купить? Продуктов в свободной продаже почти не было, всё — по карточкам, по талонам, по знакомству.
Зашёл в гастроном на углу. Продавщица — полная тётка с усталыми глазами — взвесила ему триста граммов говядины, оторвала талон из книжечки.
— Картошка есть?
— Килограмм могу дать. Но она проросшая уже, скоро новая будет.
— Давайте.
Купил ещё лук, морковь, банку тушёнки — про запас. Сложил всё в авоську и пошёл домой. Начинало темнеть, на улицах зажигались редкие фонари.
Во дворе его встретила Марья Кузьминишна:
— Ой, Гошенька, какой ты нарядный стал! Совсем барин!
— Спасибо, Марья Кузьминишна.
— А ты случайем не женихаешься? А то Нинка моя всё спрашивает — когда Гоша замуж позовёт?
Гоги смущённо улыбнулся и поспешил к себе. В комнате было холодно — печка давно остыла. Он затопил её, дождался, пока разгорится, и принялся готовить ужин.
Кухня была общая, на весь барак. Крошечная комнатушка с двумя керосинками, раковиной и столом, заставленным чужой посудой. Пахло чем-то кислым и затхлым.
Гоги почистил картошку, нарезал мясо кусочками. Поставил на керосинку чугунный котелок, налил воды. Пока закипала, мелко порубил лук с морковью.
— О, Гошка готовит! — В кухню заглянул Пётр Семёнович. — А я думал, ты на свиданку собрался — такой нарядный.
— Костюм купил. Для работы.
— Правильно. Людей по одёжке встречают. — Пётр Семёнович поставил рядом свою кастрюлю. — А что готовишь?
— Борщ. Ну, что-то вроде борща.
— Без свёклы?
— Свёклы не было.
— Тогда это не борщ, а так, похлёбка. — Пётр Семёнович засмеялся. — Ничего, и похлёбка сойдёт.
Постепенно кухня наполнилась людьми. Пришла Марья Кузьминишна с дочкой Ниной — девушкой лет двадцати, симпатичной, но застенчивой. Появился Николай Петрович — тот самый, что служил в медсанбате. Старик Василий Иванович притащил самовар — большой, медный, гордость всего барака.
— Чайку попьём, — объявил он. — У меня сахар есть, кто-нибудь заварку даст?
— У меня есть, — сказала Нина. — Настоящий, индийский. Мне на работе дали.
Керосинки шипели, в кастрюлях булькало, самовар гудел. Разговоры шли неспешные, о житейском — кто где работает, сколько получает, что в магазинах появилось.
— А Гошка вон заказы берёт, — рассказывал Пётр Семёнович. — Вывески рисует. Такие красивые, что люди специально посмотреть приходят.
— Это хорошо, — одобрил Николай Петрович. — Ремесло в руках — всегда прокормит.
— А я слышала, в артели набирают, — сказала Марья Кузьминишна. — «Красный художник» называется. Может, тебе туда устроиться, Гоша?
Гоги помешал суп, попробовал. Не хватало соли, специй, но съедобно.
— Подумаю.
— А ты подумай, подумай. — Николай Петрович закурил папиросу. — Одиночкой трудно. А в артели — коллектив, поддержка. И зарплата стабильная.
— Зато свободы никакой, — возразил Василий Иванович. — План выполняй, на собрания ходи, отчёты пиши. Нет уж, лучше на себя работать.
— На себя-то хорошо, да только попробуй. — Пётр Семёнович покачал головой. — Сейчас времена такие — либо с государством, либо против государства. Середины нет.
Разговор плавно перетёк на политику. Осторожно, намёками, но все понимали, о чём речь. Про аресты в соседних домах, про новые законы, про то, что «стены имеют уши».
Гоги слушал, постепенно понимая правила игры. Здесь нужно было быть осторожным со словами, доверять не всем, всегда помнить о том, что кто-то может донести.
Суп был готов. Он разлил его по мискам, раздал соседям. Сели за стол — тесно, но уютно. Василий Иванович разливал чай из самовара, Нина нарезала хлеб.
— За Гошкино здоровье! — поднял стакан Пётр Семёнович. — Чтоб краски никогда не кончались!
— За здоровье! — подхватили остальные.
Гоги пил горячий чай и смотрел на этих людей — простых, усталых, но живых. Они приняли его как своего, не задавая лишних вопросов. В этом мире, полном страхов и подозрений, такая доброта была на вес золота.
А за окном сгущались сумерки. Скоро надо будет идти к Ивану Сергеевичу, к таинственному заказу. Но пока можно было просто сидеть в тёплой кухне, слушать неспешные разговоры и чувствовать себя частью этого странного, но живого мира.
В половине седьмого Гоги собрал краски, взял небольшой холст и вышел на улицу. Вечерняя Москва выглядела по-особенному — редкие фонари создавали островки жёлтого света, между которыми зияла чернота. Люди спешили домой, кутаясь в пальто. Где-то вдали играла гармошка.
На Поварской было тише. Старинные особняки дремали за высокими заборами, лишь в некоторых окнах мерцал свет. Дом двадцать три оказался трёхэтажным, с облупившейся штукатуркой и покосившимся крыльцом.
Гоги поднялся на второй этаж, нашёл квартиру номер восемь. Постучал тихо — три коротких, два длинных удара, как договаривались.
Дверь открыл Иван Сергеевич. Оглядел лестничную площадку, быстро впустил гостя внутрь.
— Проходите, проходите. Извините за предосторожности, но… вы понимаете.
Квартира была небольшой, но обставленной со вкусом. Антикварная мебель, картины на стенах, книги в застеклённых шкафах. Пахло табаком и старой кожей.
— Присаживайтесь. Чаю?
— Не откажусь.
Иван Сергеевич разлил чай из фарфорового сервиза, придвинул вазочку с вареньем. Руки у него слегка дрожали.
— Видите ли, Георгий Валерьевич, дело довольно… деликатное. — Он понизил голос, хотя в квартире больше никого не было. — Речь идёт о портрете моего покойного брата.
— Когда умер?
— В сорок седьмом. В лагере. — Иван Сергеевич помолчал, глядя в чашку. — Официально — от воспаления лёгких. Неофициально… ну, вы понимаете.
Гоги понимал. Сорок седьмой год — пик послевоенных репрессий. Сталин закручивал гайки, списки расстрельных приговоров росли каждый день.
— По какой статье?
— Пятьдесят восьмая. Антисоветская пропаганда. — Иван Сергеевич горько усмехнулся. — Михаил был филологом, преподавал литературу. Читал студентам Ахматову, Мандельштама. За это и поплатился.
— И вы хотите его портрет?
— Для матери. Ей восемьдесят лет, она почти слепая. Всё время просит: покажи мне Мишеньку, покажи. А фотографии все забрали при обыске. — Иван Сергеевич достал из ящика стола смятую карточку. — Только эта уцелела, я в сапоге спрятал.
Гоги взял фотографию. Мужчина лет тридцати пяти, худое интеллигентное лицо, внимательные глаза за очками. Снимок был плохого качества, местами размытый.
— Небольшой портрет нужен, — продолжал Иван Сергеевич. — Чтобы можно было спрятать, если что. Но чтобы похож был, узнаваемый.
— Какая оплата?
— Сто рублей. И ещё пятьдесят, если портрет понравится матери.
Гоги присвистнул. Полуторамесячная зарплата рабочего. Но и риск соответствующий — если узнают, что он рисует «врага народа», самому недолго до Лубянки.
— Хорошо. Но работать буду здесь. Дома опасно.
— Конечно. Можете приходить по вечерам, я всегда дома.
Гоги достал краски, установил мольберт у окна. Света было мало, пришлось зажечь настольную лампу. Он долго изучал фотографию, потом начал набрасывать эскиз.
Рука двигалась уверенно. Овал лица, линия носа, разрез глаз… Постепенно на холсте проступали черты Михаила. Не фотографическое сходство — что-то большее. Живой человек, с его мыслями, переживаниями, болью.
— Удивительно, — шептал Иван Сергеевич, глядя через плечо. — Вы словно его знали.
Гоги работал молча. В голове всплывали странные образы — аудитория, студенты, лекция о поэзии серебряного века. Откуда это? Он никогда не был филологом, не преподавал. Но знание было таким точным, детальным…