Анчутка - Алексей Малых
— Давай, боярин, я её уберу — половецкой грамоте учиться станем, — книгу на себя дёрнув, через стиснутые зубы цедит. — А-то скука одолела.
— Здесь у меня труды, похитрее твоего половецкого, — отвечает, на себя рванул, что Сорока крякнула, через весь стол растянулась.
— Что за книга такая, что уже больше годины сидишь, даже дышишь через раз, — на себя потянула обеими руками вцепившись, что Мир за книгой следом через стол потянулся.
Книга широко-то раскрылась. Каждый за неё держится. Мир с одного края стола, Сорока — с другого. Рассматривают. Да оба и не в неё смотрят — уж больно близко они друг к другу оказались, дышать аж оба перестали. Вот каждый лицо напротив и изучает.
— Покуда будешь ходить как в воду опущенная? — Мир первым очнулся, а сам радуется, что наконец удалось понурую Сороку из равнодушного покоя вывести. Пусть хоть бранится, хоть драчливится, только чтоб себя не изъедала печальми.
И та отмерла, да сызнова с каким-то остервенением за старое принялась. Лицом изменилась — изломалось всё. Мирослав рукавами широкими пергамен прикрыл.
— Дружинники всё вдоль и поперёк излазили, свору всю загнали, — Мир ту разговорить хочет. — Все колодцы заброшенные пересмотрели. А ежели не нашли мы его, так чего его раньше времени оплакивать?
Сорока и не слышит ничего, книгу хватает, словно действительно ум за разум зашёл. Мир уже эту книгу ненавидеть стал. Дёрнул желая её в сени выбросить, да Сорока изловчилась и лист пергаменный с треском отодрала, да на ногах не удержавшись на гузно своё мягкое шмякнулась. Слёзы глаза стелят и от обиды, и от боли, и от тоски, что бросили её здесь на растерзание те кому доверилась, кого своими ближними назвала. А больше всего ещё от одного чувства странного, никогда раньше не испытываемого, не считая того случая на торжище — ревности что-ли — сама этому чувству удивилась.
Пергамен в руках крутит, а там нет ничего зазорного, одни буквы какие-то, только незнакомые — Мир действительно по началу рисуночки рассматривал, а потом, выдержку проявляя, на письмена, которые там тоже были в достатке, перешёл. Он их мудрённые буквы изучал, чем те написаны — не как у наших списателей (переписчик) — цвет отличается— заглавицы киноварью и золотой краской, что весьма схоже, но всё же иное, особенно витиеватые рамки со множеством извилистых плетений и цветочным орнаментом по краю страниц. Только всё вскользь — Мирославу за книгой интереснее вид открывался, что глаз не оторвать.
Мир к девице подлетел, не знает как подступить к ней. А та сидит на полу, ноги в стороны раскорячила, подол задрался, что онучи видны, а там и колени белые слегка выглядывают. В лист уставилась, а на лице все возможные чувства прослеживаются — не поймёт Мирослав, какое из всех её больше остальных коробит. Сорока судорожно пальцами тонкими в пергамен тонкий впилась, скомкала его неистово, и так горько как разрыдается.
— Отпусти меня, — Мирослав Ольгович, на колени перед ним становится. — Нет мне тут покоя, мучаюсь. Неужто не видишь?
Уткнулась в пергамен как в плат, омочила слезами горючими, что чернила размокли — по щекам метками красит. Даже не дрогнула, когда руки крепкие на плечах её соединились, когда вместо пергамена ей мужскую рубаху, на груди крепкой натянутую, Мир предложил. Сам к девице прижался робко, не как прежде, а с трепетом. Сорока воспротивилась от того, что тот уж зарученье другой дал, да вдобавок, не кому-то, а сестрице сводной, руками в грудь упёрлась.
— Как можно, Мирослав Любомирович, чтоб девица с чужим женихом обнималась? — всхлипывает.
— А жених другой только по сговору. Сердце своё я ей не давал. Мне другая по нраву, — говорит он ей вкрадчиво.
— Анадысь шептал Извору, что Любава Позвиздовна тебе люба, а сейчас, что хвост у кобылы, в другую сторону метнул?
Ничего не сказал Мирослав Ольгович, только крепче прижал к себе верещунью заунывную. Волосы на головушке её приглаживает, щекой мохнатой к ним приложился. Нет у Сороки сил противиться. Усмирилась, словно мышка в руках, не бьётся. Уткнулась в грудь мощную, не отпрянула больше, всю боль и тоску туда выплакала. Утишилась, да так и уснула, столько ночей покоя не знавши. И Мир сидит не шелохнётся, девичью свежесть, что ему слаще мёда, вдыхает — вечность так бы с ней и сидел в обнимку.
— Олег Любомирович, тебя боярин ищет, да и Извор вернулся, — робко так возле уха скользнуло, когда уж в книговнице темнеть стало.
Мир на Федьку слегка шикнул, осторожно вместо своего плеча принесённую тем с собой подушку подложив — расторопный всё же этот конюший — покрывало на Сороку спящую накинул. Выбившиеся прядки со лба девичьего принял. Дверь дубовую с обратной стороны прикрыл.
— Тут дожидайся, никого не впускай, — в сенях Федьке распоряжает, руки ноги затёкшие разминает, а те словно не его — ничего не чувствуют, хоть отсеки. — Головой за неё отвечаешь.
Федька исправно выполнял хозяйский наказ до самой темени, пока взволнованные кони не вынудили дворовых искать того по всем клетям. Дабы не прервать сон дрёмки, конюший, решив что ту никто не потревожит — и кому в голову взбредёт ночью читать книги — побежал к своим подопечным.
Сороке пробуждаться не хотелось. Впервые за седмицу ей был сладок сон, и она вновь провалилась в эту негу, окутывающую её лёгкой паутиной, ласкающей, нежной, уютной, будто она в коконе, а сама она гусеница шелкопряда, готовящаяся стать бабочкой. А потом… потом кокон лопнул — кто-то нагло, вовсе не по ниточке, а сразу разом, сорвал с неё этот полог.
Сквозь сон Сорока слышала гудящие обрывки фраз, шорох в сенях. Голоса были возбуждённые, гневные и непримиримые. Окончательно её разбудил глухой удар о запертую дверь, словно кто-то, желая выплеснуть наружу свой гнев, вместо живой плоти обрушил его на бесчувственное дерево.
Протирая глаза от остатков дремоты, Сорока скинула покрывало, удивившись про себя такой неожиданной заботе. Пытаясь не сообщить своего пробуждения, подошла к двери. Встав на пресловутую половицу, скрипом отозвавшуюся на прикосновения женской ступни, остановилась, опасаясь что выдала себя, но спорящие за дверью ничего не заметили, продолжая свою напряжённую беседу.
— Я не хочу, отец… Я не могу… Это не честно по отношению к дочери нежданинной.
— Ты должен это сделать… Уже всё готово… Пути назад нет! — наместник был не преклонен. Сказав это он торкнул пальцем в дверь,