Игры Ариев. Книга седьмая - Андрей Снегов
Я смотрел в эти глаза и впервые за все наше с ним знакомство видел не члена Имперского Совета. Не двадцатирунника. Не одного из двенадцати серых клириков Империи. Не седовласого ария, пережившего трех Императоров. Я видел прадеда, у которого сгорел правнук в погребальном костре.
Я хотел было отмахнуться от старика, но вовремя спохватился. Ему было ничуть не легче, чем мне — в огне догорали останки правнука, который был ему дороже всех остальных. Именно его старый князь привез в Псков и пристроил мне адъютантом. Привез, чтобы спасти, но ошибся, несмотря на свою столетнюю мудрость — Алексей погиб.
Мне захотелось утешить старика. Захотелось остро и неуместно, как бывает, когда видишь человека, согнувшегося под тяжестью, которую ты сам не в силах поднять. Захотелось положить ему руку на плечо и сказать что-нибудь, но я не решился.
Я не стал подчеркивать временную слабость всесильного члена Имперского Совета, который прекрасно понимал, что мог в одиночку закрыть Прорыв, играючи уничтожить всех Тварей до единой и спасти нескольких псковских парней и одного правнука. Понимал, но остался стоять снаружи мерцающего полога, опираясь на трость и глядя в синеватое марево, как статуя, потому что члену Имперского Совета сражаться в Прорыве категорически запрещено.
И в этот момент сквозь скорбь и усталость во мне поднялась горячая, темная, неуправляемая волна. Поднялась тошнотворной, удушающей злобой, и я не сдержал ее, потому что больше не было ни сил, ни желания ее сдерживать.
— Каково это — наблюдать за тем, как умирают ни в чем не повинные люди? — спросил я вместо слов утешения, и на пустом плацу мой голос прозвучал слишком громко. — Наблюдать и не вмешиваться? Хотя нет — вы не наблюдаете! Вы предпочитаете отгораживаться от реальности, прикрываясь древними правилами и табу!
Слова вылетели быстрее, чем я успел их обдумать, и каждое из них ударило старика — я видел это, видел совершенно отчетливо, потому что мир вдруг стал острым и медленным, а руны на моем запястье вспыхнули, предупреждая об опасности.
Пергаментные веки дрогнули. Седая бровь чуть приподнялась и тут же опустилась. На вспухли желваки и разгладились через мгновение. А потом на запястье левой руки, которой он опирался на трость, вспыхнули руны. Все двадцать.
Они вспыхнули так ярко, что свет их пробил несколько слоев плотной шерстяной ткани мундира и просочился наружу горячим, золотым, нестерпимо-чистым сиянием.
Его рунная мощь ударила меня густой, плотной волной, какую я ощущал лишь единожды в жизни — когда князь Псковский, убив моего отца, обрел очередную руну. Она давила на грудь, звенела в висках и заставила сжать челюсти до зубовного скрежета. Я почувствовал, как медленно подгибаются колени, но устоял на ногах, продолжая смотреть в глаза старику.
Я совершенно не к месту вспомнил, как умирали мой отец, братья и сестра, а Волховский стоял у окна и вглядывался во тьму. Я знал ответ на свой вопрос. Да и не вопрос это был, а выплеск эмоций, которые я всегда тщательно контролировал.
— Если бы ты не был другом моего правнука… — начал старик, но не договорил, мгновенно взяв себя в руки.
Он мог бы стереть меня в пыль, просто щелкнув пальцами, но сдержался, и давление его Ауры схлынуло. Разъяренный, раздавленный горем старик исчез, и передо мной возник прежний князь Волховский — двадцатирунник, член Имперского Совета, в ироничной маске вежливого, отстраненного собеседника, с привычной полуулыбкой на устах.
Только глаза остались прежними. Глаза — две темные, обугленные ямы, в которых тонули оранжевые отблески.
— Я и за меньшие дерзости убивал, — сухо сказал он, и убрал руку с моего плеча.
Это не было угрозой. Это была горькая правда, произнесенная человеком, который убивал так часто и так много, что наверняка не считал нужным запоминать тех, кто пал от его руки.
— Дай тебе Единый не пережить все то, что пережил я, — тихо произнес он, и его голос неожиданно дрогнул.
Я смотрел ему в лицо и чувствовал тяжесть, которую даже представить себе не мог. Двадцать рун. Сто с лишним лет. Двое жен, обе давно ушли. Дюжина детей, почти все из которых уже мертвы. Внуки, правнуки, праправнуки. Огромная семья, разраставшаяся вширь и в глубь годами, и почти каждый ее побег рано или поздно кто-то срезал — чужой клинок, междоусобица или очередной Прорыв.
Я представил эту череду погребальных костров, растянувшуюся на век, и мне стало по-настоящему страшно. Я не сводил взгляда с лица Волховского и думал о своем будущем, и в какой-то момент что-то внутри меня щелкнуло. И за этим щелчком пришло холодное и ясное понимание, что я больше не могу ждать. Что время кончилось, и нужно либо действовать уже сейчас, либо снова прятаться от жизни и себя самого.
— Я не буду следовать путем, который вы предложили, — сказал я и перевел взгляд на догорающий костер.
Я озвучил то, о чем думал, стоя перед огнем. О чем думал все время, начиная с того самого дня, когда вернулся с Полигона.
— Сидеть и ждать, какая из двух группировок окажется сильнее, я не буду, — твердо заявил я. — Не буду отсиживаться в стороне и наблюдать, как Империя расползается по швам. Не буду умильно улыбаться Апостольным князьям, княгиням и девкам, которых они мне сватают. Не буду кивать в нужных местах и делать вид, что поверил в их сказки. Не буду расшаркиваться перед Императором, который дергает меня за веревочки, а после того, как его дочь станет княгиней Псковской и нарожает от меня кучу наследников, пустит на корм Тварям. Не буду всю свою жизнь играть в чужие игры по чужим правилам. Не буду держать лицо и активно подмахивать тем, кто будет иметь меня во все дыры!
Голос дрожал — я уже не контролировал себя и высказывал все, что носил в себе все последние месяцы.
— Я понимаю, что это путь к смерти, — добавил я тише. — Но любой другой вариант действий из тех, что есть в запасе тоже гарантированно ведет к смерти. Так пусть это будет смерть на моих условиях!
Волховский молчал. Долго. Так долго, что я успел подумать, что он не ответит совсем — развернется и уйдет, снова оставив меня у костра в одиночестве.
— Слова не юноши, но мужа, — наконец прокомментировал он, горько усмехнувшись. — Если я правильно понял, теперь крутить всех на елде собираешься ты?
В его голосе не было ни злобы, ни презрения — была лишь привычная мне сухая ирония. Он говорил так с