Причудливые зелья. Искусство европейских наслаждений в XVIII веке - Пьеро Кампорези
В «Победе над ночью»[64] Фернана Броделя главную роль сыграла та, кого аббат Роберти назвал женщиной-светочем, которая обновила свои жизненные ритмы, нарушила традиционный ход времени, перевернула свой «распорядок дня», похоронила устаревшие обычаи и искоренила архаичные, суеверные страхи.
Тихая, незаметная революция погружала старый порядок в небытие. Был побежден и уничтожен (причем навсегда) противник, неуловимый и невидимый, что, правда, совершенно не умаляло его хладнокровного коварства: «ощущение ночи» (le sentiment de la nuit), о котором Монтескье писал в «Опыте о вкусе» (Essai sur le goùt)[65], посягнувшее на зловещую идею о небытии, о недоброжелательном, застывшем и скорбном времени суток, времени бездушия, пустого инкубатора смерти. Снятие табу на ночную жизнь, смена эпохой Просвещения эпохи природы, захват власти искусственного над естественным привели к существенному разрыву в сети условностей, которые тихо плелись веками и тысячелетиями.
Ночь утратила могильный ореол зловещего времени суток, столь любимого ведьмами и чернокнижниками, лишилась ужасов призраков и неупокоенных душ. В ослепительном свете изящных вечеров растеряли свою силу даже мудрые наставления «старой» медицины о вреде ночного бодрствования, праздных бдений, нарушающих законы природы и подрывающих основы нравственности.
«Вы по-прежнему будете остерегаться гулять по ночам, – наставлял монсеньор Сабба да Кастильоне[66], и не только он, в середине XVI века, – если не в качестве вынужденной меры, то хотя бы из-за скандалов, неудобств и опасностей, которые несомненно за этим последуют. Второй причиной могут стать различные виды недугов, способные развиться в человеческом организме из-за ночного воздуха, напоминая, что “день создан для труда, а ночь – для отдыха”. Наконец, справедливым будет отметить, что бодрствовать ночью без крайней необходимости – не что иное, как нарушение законов природы»[67].
«Праздная и распущенная жизнь»[68] «хаотичного века», развращенные нравы «изнеженного столетия»[69] с точки зрения католических консерваторов второй половины XVIII века представлялись как отрицание старого общественного порядка, как торжество распущенности, вседозволенности и порока. Бред «безумного века», напыщенного своей пустой книжностью, осмелился «нести в мир просвещение и счастье»[70]. «Рассеянность мыслей, тонкость наслаждений, <…> где все – пустяки и глупости, жеманство и сумасбродство, безделье и капризы»[71] – нашло в ночном мраке свое лучшее время, чтобы заставить человека забыть о надлежащем распорядке дня и о христианских обязанностях, освещенных солнцем веры, а не фальшивым блеском атеизма, деизма, скептицизма и атомизма. Эти доктрины умалили человеческое существо до «облака очень мелкой и хорошенько взболтанной пыли», а мысль – до случайного скопления мельчайших частиц, которым можно придать «любую форму и плотность»[72], и провозгласили людей «машинами, которые двигаются как часы»[73]. В лоне просвещенной ночи рождались «развратные софизмы»[74] этих философов, дурных франко-голландских учителей, «дерзких вольнодумцев»[75], «свободных мыслителей», приспешников «нечестивого Спинозы»[76][77], коварных воспевателей «животных страстей»[78]. Это были те, кто с упоением призывал людей «безрассудно бросаться в объятия всякого порока», «становиться рабами вина, постели и еды», «попирать всякое право и всякий закон», «вынюхивать, как борзые, на любом лугу самые грязные и никчемные кости наслаждения»[79]. Даже в городах, среди приверженцев католической традиции и старого порядка, «вечерние посиделки так затягиваются, что их приходится возмещать долгим утренним сном. Потому человек вставал с постели в то время, когда полуденная месса подходила к концу. А после того как волосы были уложены, лоб – отполирован, глаза сияли, щеки разгорались румянцем, банты были повязаны и расправлены, а драгоценности сверкали на пальцах и груди своего приосанившегося хозяина; если и было еще рано для ужина, то церкви все равно уже были закрыты»[80].
«Порочный современный обычай» не только проник в «знатные семьи» и «благородные дворянские ряды», но и распространился среди «простолюдинов», «ремесленников» и всего «праздного люда»[81], который заполнял городские таверны, особенно в праздничные дни, и там «осквернял ночи то в балаганах с фиглярами, то в нескончаемых попойках, то в других невообразимых распутствах»[82]. Злоупотребление временем стало самым очевидным признаком «морального и социального хаоса»[83], а перевернутый порядок дня – самым явным признаком перевернутых ценностей:
О могущественная недостойная мода,
Что разрушает порядок природный,
Где бы она ни царила,
Омрачает разум и веру![84]
Затмение разума, ослепленного дьявольским пламенем, развратное безумие, скрытое за маской контрабанды аморальных и распутных идей. Двигателем, вдохновителем и самым активным участником беспорядка стала женщина:
Такой образ жизни
Разрушит здоровье,
И все же он мил всем.
Он царствует ночью,
И многие дамы
Век век не смыкают.
Их лики желты,
Как Луна в полнолунье,
Но день им раскрасит
И щеки, и губы.
И скроют белила
Следы бурной ночи[85].
В религиозной среде и среди интеллектуалов-католиков существовала сильная уверенность в том, что общество подошло к критическому моменту, что «век роскоши»[86] стремительно движется к разрыву с традициями, принципами и обычаями прошлого, что пришло время радикальных перемен, беспрецедентного переворота. Наступал перевернутый мир. «Странная метаморфоза» меняла сам облик человека.
«Я полагаю, что наш век <…> есть не что иное, как перевертыш, полная противоположность векам минувшим. Вместо суровой строгости теперь царит изысканная утонченность, вместо кровожадности – мягкая изнеженность, а вместо слепого, невежественного фанатизма – философский скептицизм <…> Этот переворот, эта смена декораций произошли всего за несколько десятилетий, – вспоминал кармелит Пьер Луиджи Гросси (1741–1812), – а мы были по бо́льшей части его изумленными зрителями. По нашим улицам до сих пор ковыляют редкие представители ушедшей эпохи, словно застрявшие в прошлом. Они, в своих старомодных одеждах и со своими допотопными манерами, хмуро и раздраженно обрушиваются с критикой на модное изящное платье и пленительное очарование наших благородных нравов. Больше я не стану тратить времени и слов, чтобы доказать вам необыкновенную метаморфозу, которая произошла в наши дни в цивилизованном обществе»[87].
«Необыкновенная метаморфоза» этого «злополучного века»[88] была налицо: «современные извращения» «сегодняшнего утонченного вкуса»[89], чрезмерное внимание к одежде и манерам, «безудержное и претенциозное щегольство», соблазнительные и кричащие дамские платья, мужчины, соперничающие с женщинами в