Причудливые зелья. Искусство европейских наслаждений в XVIII веке - Пьеро Кампорези
Любовь к иностранным товарам среди состоятельных людей вступила в союз с «дерзостью философов-экономистов», которые утверждали, что «элегантные женщины, которые страстно следуют моде, гораздо полезнее для общества, чем добрые христианки, живущие в нищете»[110].
«Что плохого может случиться с вашими волосами, которые вы небрежно подвязываете лентой, – отмечал Франческо Альбергати Капачелли, сдержанный поклонник новых веяний, – если украсите их пусть и простым, но элегантным чепцом, будь то банный чепец, хозяйственный или в стиле Вольтера (à la baigneuse, à la laitière, o à la Voltaire)? Каким образом пострадает ваша благопристойность, если вы позволите двум изящным серьгам в стиле графини Дюбарри (alla barry) покачиваться на вашей шее или если вы наденете шейный платок, скроенный и сшитый одной из тех прекрасных девушек, которые работают в мастерской мадам Нанетт [той самой Мадам Нанетт, французской мастерицы по изготовлению чепцов, чья мастерская на улице Растелли гремит на весь Милан]; а если бы вместо этих шнурков, которыми, как я вижу, вы завязываете обувь, у вас была приличная пара надежных пряжек, какие носили семейство Артуа (all’artois)?»[111]
«Высокопоставленные особы», в свою очередь, выставляли напоказ «всеобщее недовольство любыми национальными мануфактурами, какими бы полезными, разнообразными, успешными они ни были; аналогичным образом они выказывали капризное желание, поистине неистовое стремление заполучить из самых дальних стран, находящихся по ту сторону Альп и морей, все, что есть диковинного и великолепного по части всех видов одежды»[112].
Женщины, со своей стороны, словно «презентовали себя на роскошном торжестве» и стонали «под тяжестью огромных корон, высоченных “башенных” причесок, “защитных” корсетов, кринолинов и фижм и, вдобавок к этому, на них висело столько дорогих украшений, что даже пророк мог бы принять каждую за богато украшенный храм: «дочери наши – как искусно изваянные столпы в чертогах»[113][114], очарованные «содержимым своих туалетных комнат, изменчивыми прическами, пьянящими ароматами, румянами и искусством мушек, всевозможными украшениями платьев и покрывал, а также сотнями других милых мелочей, составляющих этот арсенал белил, подвесок, булавок, игл и портативной галантереи для драгоценностей, шляпок, перьев, вуалей, кружев, поясных лент и бесконечных мелких деталей, что входили в моду»[115].
Казалось, искреннее изумление и негодование (во многом из-за недостаточной осведомленности) заставили кармелита Пьера Луиджи Гросси забыть, что «женщина хлопочет над своим нарядом только ради того, чтобы мужчина захотел увидеть ее раздетой»[116]. И если даже «самый нахальный циник был вынужден признать, что целомудрие – цвет благочестия»[117], то «страстная жажда новизны», заразившая благочестивую Италию в последние десятилетия XVIII века, заставила забыть, что скромность служит «важнейшей христианской добродетелью, а ее противоположность – омерзительное преступление»[118]. Головокружение, вызванное новшествами, потрясало уже устоявшиеся обычаи и подлинные добродетели католического народа. Вольнодумство, якобинство, безбожие, дух равенства, презрение к властям. Из Пармы, пожалуй, самого французского города Италии, осененного бурбонскими лилиями, епископ Адеодато Турки (1724–1803) в 1794 году, в День Всех Святых, произнес проповедь. В ней он назвал «порочную любовь к новизне» тайным агентом, который развращает обычаи и разоряет Италию, что танцует на краю «пропасти погибели» и подвергается угрозе дехристианизации:
«В наши дни мы оплакиваем массу преступлений и ужасов, которые кажутся настолько невиданными, что, возможно, ни один век не знал прежде ничего подобного. Но в каком еще столетии, кроме нашего, новизна могла вызвать такое неистовство? Новый образ мышления, новый способ общения, новый способ действия. Именно эти небольшие изменения подтолкнули к столь трагической развязке. Новые системы, которые нравились лишь потому, что были новыми. Новые слова, которые уменьшали ужас порока и уважение к добродетели. Предыдущее поколение не знало, как жить: все старое называлось злоупотреблением. Простакам и распутникам внушалось, будто для счастья необходимо, чтобы на месте старых законов, старых обычаев, старых принципов появились новые. Дух новизны превратился в безумие. Основательное менялось на поверхностное, честное – на подлое, полезное – на пагубное»[119].
Эта извращенная и неистовая страсть ко всему новому была связана с самым непреодолимым непостоянством, которое непомерно увеличивало и без того «чрезмерные траты»[120], заставляя непрерывно менять «моды», потворствуя «непостоянству роскоши», высмеивая «моду предков», «суровых и грубых» (Парини) и презирая «прошлые века». Непостоянство и иррациональность, бесплодные мечты и высокомерная рассудительность. Неразумная, нездоровая страсть к мелким бесполезным вещицам, к ложным, иллюзорным потребностям. Необъяснимое «массовое недовольство всеми отечественными товарами», тяга к «маленьким безделушкам», к «пустячным и непрактичным предметам», пьянящее неуемное и причудливое желание иметь «сто тысяч прелестных мелочей». Неуместное ребячество, нелепые увлечения сопровождали «томительную леность» и «чрезмерную любезность». «Изысканность» удобства жизни стала целью «просвещенных» наций, соревнующихся «в возведении такого рода утонченности и достоинства вкуса в ранг науки». «Дух деликатности» развил среди высших сословий «тонкий и благородный эпикуреизм», на удивление «честный и порядочный» по сравнению с бурными и шумными развлечениями новых необразованных и грубых богачей. Однако слишком легко было перейти границу, отделяющую «утонченность от сладострастия, удобство от развращенности, чувствительность от чувственности».
«Надо признать, что эта греховная плоть, чрезмерно ласкаемая едой, вином, сном, благозвучием, ароматами, властвует над разумом и побеждает его. Ах, до чего несправедливы некоторые мнения, оскорбляющие свободу и вежливость!»[121] – восклицал бывший иезуит, граф-аббат Джамбаттиста Роберти, который старался взвешенно оценивать процессы преобразования своего времени.
Гонка за легкомысленным потреблением, поиск удовольствий среди изобилия материальных благ (безудержный «потребительский бум» нашего времени), в том, что прежде называлось «предметами домашнего обихода», в погоне за которыми каждый приличный человек стремился проявить «изобретательность, которая позже принесет наслаждение», переступила границы знати и крупной буржуазии и распространилась среди простого народа, заражая людей темного происхождения и низкого статуса. Массовый гедонизм сделал свои первые шаги. Даже воздух в городах изменился.
«С уверенностью можно сказать, по крайней мере, если речь идет о городах, что в лавки и мастерские проникает некая томительная леность, которая на место упорного, длительного труда ставит упоение бездельем, что несет ущерб для ремесел и порождает сетования горожан. Народ в один голос требует хлеба и зрелищ, кажется, что он тоже имеет право требовать театры, моционы, банкеты, пьесы, танцы и собрания. Каждый город хочет прославиться тем, что в нем проживают улыбающиеся женщины и веселые мужчины. “Земля сладко живущих”»[122][123].
И в «качестве жизни», и в манере одеваться каждый хотел «преодолеть границы своего происхождения и социального положения».
«Современная общественная жизнь настолько обременена условностями и тираническими нормами приличия, что по одной одежде едва ли можно отличить простого гражданина от аристократа, бедного ремесленника от процветающего купца, распутную девицу от уважаемой матери семейства.