Метаморфозы - Борис Акунин
Это «фиумский самурай» Харукити Симои:
А это блистательный полоумный Гвидо Келлер (с подстриженной бородой, обычно она была длиннее):
Келлер через несколько лет расшибется на машине — слишком быстро ездил и не соблюдал правил.
И все-таки из жизни Габриэле Д’Аннунцио получилась хорошая книга. Как это всегда бывает с хорошими книгами, каждый вычитывает в ней что-то свое. Для меня она про то, что литератору нельзя заигрываться с литературой, нельзя пить из копытца — козленочком станешь. Если рядом не окажется сестрицы Аленушки.
КОРРОЗИЯ ДУШИ
Есть еще одна опасность, подстерегающая не только литератора, но всякого заслуженно чтимого, находящегося на виду, прожившего во всех отношениях достойную жизнь человека, когда душа старясь устает, ослабевает, жаждет покоя, размягчается. И тут вдруг наступают времена, требующие твердости. А они, увы, наступают часто, особенно в исторически проблемных странах вроде России.
Меня всегда пугала одна очень некрасивая метаморфоза, к которой писателя или поэта подталкивает не импозантный Демон, а уродливый Мелкий Бес, бес малодушия. Он делает большую душу маленькой, разъедает ее изнутри. И что самое скверное — ты проделываешь эту паршивую работу сам, добровольно.
У меня было эссе, которое называлось «Испортить себе некролог». «Это когда какой-то известный человек живет достойным образом, обзаводится почтенной репутацией, а потом вдруг совершает нечто такое, после чего относиться по-прежнему к нему уже не получается. И все говорят: «Да, конечно, стыд и срам. Но зато какой он был раньше…, — пишу я. — С этой опасностью чаще всего сталкиваются художники, которым не повезло посетить сей мир в его минуты роковые. Наверное, самый хрестоматийный и ужасно грустный пример испорченного некролога — Алексей Максимович Горький… Если бы Алексей Максимович умер десятью годами раньше, в эмиграции, он остался бы в нашей памяти как одна из самых светлых фигур русской культуры. Но финал его жизни был так жалок, что перечеркнул все былые заслуги. Поездка на Соловки посмотреть на перевоспитание зеков; восторженный отчет об этой поездке; «Если враг не сдается — его уничтожают»; особняк Рябушинского; Нижний Новгород, переименованный в город Горький при живом Горьком… Господи, до чего же всё это стыдно».
Но казус Горького действительно хрестоматиен — подробно изучен, задокументирован, многократно описан. Да и жернова, в которые угодил Алексей Максимович, были очень уж тяжелы и безжалостны. Вернувшись на родину, Горький попал в западню, в золотую клетку, а его семья фактически превратилась в заложников.
Поэтому более интересным (и тревожным) с психологической точки зрения мне представляется казус Василия Жуковского, который находился в несравненно менее жесткой ситуации и всё же основательно подпортил свой некролог. К тому же эта поздняя метаморфоза известна главным образом литературоведам, на уровне массовой культуры она репутацию поэта почти не омрачила. Да и, в отличие от горьковского перерождения, никакого общественно-политического значения не имела. Это была драма камерная, личного масштаба. Но в той системе координат, которую я для себя выработал, «вид со стороны» не столь уж важен, все главные события и превращения происходят в твоей внутренней вселенной (см. начало книги, про главный выбор). Поэтому нравственная коррозия благороднейшего Василия Андреевича меня нервирует сильнее, чем превращение «гордого сокола» Алексея Максимовича в ползучего ужа.
Ну и, конечно, мне как автору на руку «недоисследованность» внутренних мотивов Жуковского. Она дает мне возможность реконструировать и беллетризировать психологию персонажа. В моем нынешнем возрасте, в очередные «мира минуты роковые», мне нетрудно представить себя 66-летним Василием Жуковским в 1849 году. И заглянуть туда, куда заглядывать страшно.
Но прежде чем я начну реконструировать и беллетризировать, несколько слов о Жуковском и о 1849 годе.
Василий Андреевич Жуковский был лучшим русским поэтом перед тем, как воссияла звезда Пушкина — да просто первым русским поэтом, которого двести лет спустя можно ценить и любить без скидки на архаику. Вряд ли найдутся современники, завороженные поэтикой Хераскова или Державина, а у Жуковского есть стихи по-вневременному прекрасные. Например мое любимое:
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской «их нет»,
Но с благодарностию — «были».
Еще обаятельней общественная репутация Василия Андреевича, запечатленная в многочисленных мемуарах, художественных произведениях и фильмах. Сохранилось это отношение и у потомков (за исключением вышеупомянутых литературоведов, огорченных финалом).
Нечасто случается (во всяком случае в России), чтобы люди очень разных и даже противоположных убеждений относились к кому-то с одинаковой симпатией, но Жуковского любили и современники-литераторы, и царское семейство, и глава Третьего отделения Дубельт, которого он шутливо величал «любезным дядюшкой», и реакционер граф Уваров, и ссыльные декабристы. Последнее для моей новеллы особенно важно. У Василия Андреевича была слава ходатая за опальных и несчастных, он всю свою жизнь «милость к падшим призывал». Это был человек возвышенный, благородный, мягкий, очень добрый, а кроме того — редкость для художника — не ревнивый к чужим талантам, но, наоборот, заботливо и бескорыстно им помогавший.
У отношений Жуковского с августейшей фамилией своя история, довольно нетривиальная. В молодости он был приглашен учителем русского языка к невесте великого князя Николая, тогда еще не наследника, а просто одного из младших братьев царя, и оказался так хорош, что его взяли на ту же должность, когда в Россию приехала невеста следующего из братьев, великого князя Михаила. С принцессой Вюртембергской, будущей великой княгиней Еленой Павловной, одной из самых светлых личностей российской истории, Жуковский тоже проявил себя наилучшим образом. Это дамское лобби обеспечило поэту место уже по-настоящему значительное — он стал воспитателем цесаревича Александра, будущего Александра II.
Жуковский считал главной педагогической задачей снабдить ученика «нравственным компасом», который будет нацелен на благородные поступки. Идею он почерпнул у героев моей швейцарской новеллы Песталоцци и Фелленберга (выше я цитировал впечатления Василия Андреевича от посещения школы Хофвиль).
В результате у душителя свобод Николая I вырос наследник, который потом станет Царем-Освободителем. С таким наставником, как поэт Жуковский, цесаревич получился и милосердным, и великодушным, и вообще, как тогда выражались, «добросклонным».
Суровый Николай иногда раздражался на чересчур прекраснодушного, вечно за кого-то просившего Жуковского, но в то же время ценил его, уважал — и продвигал в чинах. В конце концов Василий Андреевич дослужился до тайного советника, достиг денежного благополучия, был награжден высокими орденами, всячески обласкан.
И всё