Роковое время - Екатерина Владимировна Глаголева
– Отлично сказано!
– Мне требовалось получить рекомендации двух членов Общества наук и искусств, чтобы читать лекции в «Афинее»; одну мне дал Констан, а другую – Жуи.
– Жуи?
– «Пустынник с шоссе д'Антен»[105].
– Неужели? Вы и его видели?
– Он замечательный человек. О его жизни можно было бы написать роман или поэму в духе Байрона. Говорить с ним – наслаждение, и сколько в нем задора, оптимизма! Мне рассказывали, что на его лекции о нравственности в политике стремились толпы, как в Итальянскую оперу. Жаль, что я не застал этих лекций, но их должны напечатать отдельной книжкой. Он утверждает, что наше нынешнее просвещение, которым все так гордятся, – всего лишь заря будущей, истинной цивилизации; мы же сейчас недалеко ушли от природной дикости.
– Еще один любитель парадоксов!
– Любая истина на первый взгляд кажется людям парадоксом, это его собственные слова. Цивилизация, по его мнению, должна быть основана на морали. В царстве Справедливости и каждый человек по отдельности, и общества в целом руководствуются в своих поступках лишь голосом совести, которая есть нравственный закон. А для того чтобы оно настало, надлежит избавиться от лжи и лицемерия, которыми пронизана политика. Казнь за убийство есть такое же преступление; жестокую расправу не облагородить, назвав ее возмездием. Все существующие ныне законы созданы в интересах силы, на этой дикой власти основано сегодня право турков в Греции, англичан в Индии. Но это иго в конце концов будет сброшено, как произошло недавно в Южной Америке с игом испанцев. Я тоже считаю просвещение времен Вольтера и Фридриха мнимым, иначе гонения на мыслящих людей давно бы закончились. Взгляните на систему меркантилистов, на заблуждения физиократов, на сопротивление простым и мудрым наставлениям Адама Смита[106]! Не говоря уж о беспрестанных нарушениях священнейших прав человечества. Нет, мы стоим только в самом начале большого пути, и вместо сожалений о канувших в прошлое золотых веках нам следует устремить взоры в будущее и идти вперед, усовершенствуя себя разнообразными способами. Взгляните на историю наших предков, которой иные столь гордятся! Такое впечатление, будто речь идет о диких зверях: злоба, коварство, жестокость, хищничество, насилие! Даже вера в человеколюбивого Христа насаждалась огнем и мечом! Подобное не проходит бесследно: калечатся души. Потребуется, быть может, еще несколько тысячелетий, чтобы человечество сделалось человечным, но когда-нибудь люди достигнут этой цели, иначе вся история – ужасная своим бессмыслием сказка!
В глуховатом голосе Кюхельбекера звучала такая сила, говорил он настолько убедительно, что Тургенев уже не сомневался: лекции Вильгельма в Париже действительно имели успех. Нелепая фигура, ссутулившаяся в кресле, не вызывала улыбки; недаром Измайлов переименовал Вилю в Кугельбекера[107].
– Вам, Вильгельм Карлович, обязательно нужно опубликовать ваши путевые записки; я думаю, их будет возможно напечатать, – деловито сказал Тургенев.
– Да, это было бы неплохо, – снова забормотал Кюхельбекер, покраснев и глядя в пол. – Нарышкин не выплатил мне жалованье за полгода, а все деньги, которые еще оставались, я истратил на дорогу в Петербург…
– Мы постараемся это устроить. Ваши разборы русских поэтов надо отдать в «Сын Отечества»; Глинка переговорит об этом с Гречем. И знаете что? Даже лекции ваши, – Тургенев указал пальцем на запертый ящик стола, – можно было бы издать, если только убрать из них… всякие резкости. Ваши замечания о богатстве звуков и форм русского языка, дающем ему преимущества перед другими, о ненужности заимствований из латыни и немецкого, о красоте народных песен – все это очень хорошо, очень!
– Нет! – Кюхельбекер вскочил, словно подброшенный пружиной; Тургенев невольно отшатнулся. – Без главной идеи все это не имеет никакого смысла! Русский язык раскрывает характер народа, говорящего на нем! Он возник раньше крепостного рабства и деспотизма и всегда представлял собой противоядие пагубному действию угнетения! Русский московский язык есть язык новгородских республиканцев, это славянское наречие более мужественное, чем киевское, и происходящий от последнего малороссийский язык, более мягкий и мелодичный, менее богат и чист, чем язык Великороссии. Древний славянский язык превратился в русский в свободной стране! В демократическом городе! Именно там он усвоил свои смелые формы, инверсии, силу – они никогда не смогли бы развиться в порабощенной стране! О, мое сердце обливается кровью при мысли о рабстве – этом несчастии нашей родины, которого никогда не заставит забыть никакая победа, никакое завоевание! Но я верю, что русские оставят в наследство истории иную славу, чем славу народа-захватчика и разрушителя. У нашего языка, достойного соперника греческого, будут свои Гомеры, свои Платоны, свои Демосфены, как у народа – свои Тимолеоны[108]. Он никогда не терял и не потеряет память о свободе, о верховной власти народа, говорящего на нем!
Тургенев был ошеломлен внезапным преображением своего гостя. Неудивительно, что Нарышкин испугался и прогнал его.
– Я совершенно согласен с вами, – мягко произнес он, не сводя обеспокоенного взгляда со взбудораженного Вильгельма, – но все же просил бы вас воздержаться от излишней горячности, особенно в многолюдных собраниях. У нас Бог знает что рассказывают о вашем парижском приключении! Одно неосторожное слово – и вас ославят сумасшедшим.
– То есть уже ославили? – отрывисто выговорил Кюхельбекер.
– Нет, но…
Александр Иванович замялся: говорить или нет?
– Егор Антонович был очень удручен тем, что с вами случилось. Он вас считает сумасбродом, но боится, что там, – Тургенев потыкал указательным пальцем в потолок, – ваши речи не сочтут за помрачение рассудка и упрячут вас в казенный дом, только не в желтый.
Услышав имя Энгельгардта, Кюхельбекер разом сник