Красный закат в конце июня - Александр Павлович Лысков
В изнеможении кулём рухнул на лавку.
Отдышался и растолковал:
– Понесла Грунька от вашего Сёмки. У вас ещё трое парней. Давайте которого-нибудь на покрытие непотребства.
Муж и жена Малаховы как брат и сестра были похожи друг на дружку. Так случается среди угорцев, когда у мужика в бороде волосков наперечёт, лицо напросвет. И глазками голубенькими одинаково моргали они, и мыслями, кажется, ходили в лад.
Сначала, конечно, бедой шибануло по их родительским сердцам. Омертвели. А когда поняли, что разгорячённый гонец вовсе не вестник гибели их рекрута, а лишь его молодецкого греха, сразу ожили. Баба юркнула в шомушу пиво цедить из бочонка.
А мужик сел напротив Давыда и ударился в резоны, мол, насчёт Семёна не доказано. И не в обычае кого-то из братьев насилу на девку класть ради венца. Отступного – пожалуйста! И по корцу пива свежей варки. К тому же если рассудить, то никакого лиха парень не сотворил. Приплод не убыток. Тут у Давыда опять вспыхнуло внутри.
– Сколотка-то не вам кормить!
После этих слов бабий ум в дело пошёл. Умилительно-сладостное лицо хозяйки подплыло к самым глазам буйного гостя.
И тоненько выпело:
– Велико ли брюхо у неё?
– Брюхо – ещё лещом тощё.
– Значит, рано всполошился, Давыд Ипатыч. Где чёрт не сеял, там и не пожнёт. Трава лопух – от неё живот распух.
Братыня с пивом полетела на пол от маха пудовой руки Давыда. Стол с места сорвало решительным порывом великана. Он выбежал из избы с проклятьями блудливому рекруту и пожеланиями всяческих напастей его семейству.[141]
15
Смерчем кружило Давыда по сулгарской долине.
Второй раз на дню, чёрно-золотым вечером, подогнал он тележку к чухонской избушке.
– Ты, родимый, будто в ступе летаешь, – молвила смешливая колдунья да и присела под замахом кнутовища.
– Зелье давай, старая!
В подол рубахи Давыда отсыпано было полгарнца пижмы да три горсти толчёного донника. Велено было поить девку отваром и в бане парить.
– Сразу и скинет? Ну?
– Нечего нукать – и сам свезёшь.
– Я те!
– Топором вороху не развеешь, батюшко. На третий раз может и опорожнится.
Хорошо, не по лицу старухи кулак Давыда пришёлся, а по подолу с травами. В облаке горькой пыли в полутьме обоих стало не видать. Слышался только стук кнутовища о низкий потолок и раскаты голоса напористого гостя. Он кашлял и требовал не этой трухи, а снадобья верного, чтобы с одного глотка окочурился сколоток в утробе.
На смертоубийство ворожея не согласилась.
Задыхающийся в травяной пыли Давыд на ощупь выбрался на свет Божий и опять раскорячился на досках тележки.
Кашель-стон-плач огласил сумеречный лес.
Будто неведомое чудище вломилось в чащобу.
Будто леший тонул в болоте, захлёбывался.
Вбирал воздуха с каждым воплем всё мельче, короче и жалостней – на всхлип.
…Лошадка приплелась домой затемно.
Давыд лежал в повозке, откинувшись навзничь в узком как гробик кузовке, только брюхо горкой высилось.
Мать с отцом за четыре конца потащили сына в дом.
Груня не сразу взялась помогать, опасалась брата и полуживого.
– Это ему домовой на грудь вскочил, мол, не обижай девку. Вот сонник[142] на него и напал, – рассуждал старый Ипат.
16
Место отвели «простреленному» у двери, «за досками».
Груня подходила на цыпочках и в щёлку подглядывала за беспомощным братом. В мутном слюдяном свете закутка дико вращался его единственный оставшийся здоровым глаз, словно из железа выкованный.
Даже близость смерти не примиряла Давыда с молодой распутницей, с целым миром. Обездвиженный сорокалетний мужик превратился в новорождённого – тоже нужно было ему соломенную подстилку каждый день менять и соскобом с гнилого пенька пересыпать живое мясо пролежней.
…Здесь, за перегородкой в избе Ипата Синцова, по капле истекала одна человеческая жизнь.
Наверху, в тёплой девичьей светёлке с вышитыми занавесками, под сердцем у Груни по мере её дыхания восходила к свету жизнь нового человека.
И жизнь спящая, таинственная, зыбкая равновесно теплилась где-то на горе, в её песчаных недрах – жизнь картофельная.
17
Лучина озарила мезонин.
Здесь Груня жила до морозов – очажок с дымоходом Ипат набил ей из глины как игрушечку, будто большую луковицу с пучком перьев-досок сквозь крышу.
Клочком шерсти Груня натирала бронзовое зеркальце. Не сразу глянула в отражение. Боялась последнее время, вдруг не увидит в нём себя как лишённую человеческого образа за грех.
Слава Богу, душа была на месте – глядела на неё из оправы девушка-двойняшка.
На её девичью красу охотились нынче молодые деревенские мстители, чтобы, по злому обычаю, подстеречь и насильно обрезать волосы у бесчестной. Стращали, проходу не давали.
Не ждать же, когда опозорят прилюдно.
Большими рычажными овечьими ножницами Груня защемила косу чуть повыше плеч и принялась жамкать.
Встрепенулся огонёк лучины.
В бронзовом зеркальце на стене заблестели два озерца, полные слёз.
Всякая русская женщина тех времён, перед сном запустив пальцы в волосы, будто слепец на ощупь, могла считывать из книги своего бытия всю волосяную грамоту, с детства до смерти. Могла вспомнить, как ей в тринадцать лет впервые разбирали волосы на три прядки, сплетали и перевязывали красной ленточкой. Как во время девичества могла она бегать с непокрытой головой и мериться длиной косы с подружками. Как потом для примана парней вплетала в косу нитку из верёвки церковного колокола.
Или дарила дроле утирку собственного тканья – с тайно вплетёнными в ней своими волосами.
А по обретении жениха подавала знак всему миру лентой ровно на полкосы.
Перед венчанием в церковной каморке подружки под слёзные причитания распускали ей девичью цельность, делили по-бабьи надвое.
А за свадебным столом молодой муж обрезал концы её кос в знак власти над ней. И потом уже никто не видел её простоволосой. «С непокрытой головой затаскает домовой». Наставало время родить – косы в роспуск! А опростается, так повитуха с правого виска у неё срежет прядь и ею перетянет пуповину.
В тягостную минуту жизни будет она закатывать свой волос в воск и кидать в реку. Коли не утонет – напасть пронесёт. Сядет на пашню перед севом и ну дёргать себя за волосы, чтобы из земли шибче прорастало. Боже сохрани, конечно, но коли сведёт в рукопашную с соперницей, тогда уж тоже непременно за волосы её, проклятую, за волосы!
Случится и к колдунье идти на поклон. Той тоже волосы подавай, чтобы она из них венчик сплела, на свою безбожную голову надела, только тогда верной будет её ворожба…





