Морской штрафбат. Военные приключения - Сергей Макаров
Глядя в помеченную желтым треугольником спину, Павел катил пустую тачку туда, откуда доносился дробный стук отбойных молотков и лязгающие удары кирок, ковыряющих скалу. В воздухе густым неподвижным облаком висела пыль; она набивалась в глаза и рот, мешала дышать, и от нее все время хотелось кашлять. Миновав сложенное из плоских гранитных глыб пулеметное гнездо, Лунихин повернул направо, из одетого в серый бетон со следами опалубки прямого коридора в округлый бесформенный лаз новой штольни. Здесь он остановился, ожидая, пока тачку идущего впереди норвежца загрузят камнями и щебнем.
Передышка, как всегда, была недолгой: заключенные работали не за совесть, а за страх, а страх, как уже успел убедиться Павел, сплошь и рядом оказывается сильнее совести, особенно если дать ему хоть чуточку воли. Норвежец почти бегом пустился в обратный путь, с натугой толкая перед собой нагруженную доверху тачку, и Павел занял его место на погрузке.
Здесь возчикам тоже не полагалось стоять без дела. Не дожидаясь окрика конвоира, за которым обычно следовал удар прикладом, Лунихин наклонился и начал руками забрасывать в тачку камни. Камни были тяжелые, холодные и угловатые, с острыми гранями и следами зубил.
— Ну что, Ваня, вспомнил, как тебя звать? — блеснув остатками когда-то выбитых немецким прикладом зубов, сноровисто наваливая щебень в тачку большой совковой лопатой, привычно пошутил Приходько.
Шутка, как и имя, которым Степан называл Павла, были обязаны своим происхождением идее, которая посетила Лунихина после того самого первого разговора на нарах. Приходько предположил, что Павел онемел в результате контузии; в этом нелепом предположении, как и в рассуждениях бывшего пограничника о смерти и плене, Павлу вдруг почудился слабый проблеск надежды.
Конечно, Степан напрасно с таким пренебрежением отзывается о политруках, такие разговоры могут далеко завести. Но в чем-то он, наверное, прав. В самом деле, зачем доставлять фрицам удовольствие, у них на глазах разбивая себе голову о выступ стены или перегрызая зубами вены? Что ни говори, а на войне судьба — штука переменчивая, и смерть в самом деле постоянно ходит рядышком. Ну а вдруг и впрямь повезет? Добраться до своих, рассказать про это гадючье гнездо, а там хоть и к стенке — все равно помирать, так хотя бы с пользой! Тем более что умереть вот так запросто, ничего не сказав, фрицы ему не дадут — по крайней мере, пока этот их бригаденфюрер не потерял надежду выкачать из своего пленника необходимые ему сведения.
Значит, чтобы выжить и со временем, быть может, получить шанс унести отсюда ноги, эту его надежду следует всячески поддерживать. Просто молчать и сверкать глазами — ерунда, пустое дело. В лучшем случае поставят к стенке, в худшем — станут пытать. А что, если не выдержишь боли и распустишь язык? Не всякую боль можно стерпеть, и как раз поэтому так не любимые Степаном политработники настойчиво, раз за разом повторяют одно и то же, вдалбливая в самый костный мозг эту противоестественную, в сущности, мысль: лучше смерть, чем плен.
Тут-то они, конечно, правы на все сто: лучше умереть, чем стать предателем и помочь фрицам продвинуться хотя бы еще на один шаг вглубь советской земли…
Раз умереть не получилось и по-прежнему не получается, а насчет допроса с пристрастием неизвестно, выдержишь ты его или нет, надо этого допроса по мере возможности избегать — столько, сколько получится. А там, глядишь, и впрямь подвернется шанс бежать или бригаденфюрер зазевается и даст перегрызть себе глотку или подставит брюхо под какой-нибудь ржавый гвоздь — на, получай, гадина!
В этом плане контузия представлялась уже не столько увечьем, сколько козырем в игре, которую собрался затеять Павел. Это слово он слышал снова и снова с того самого дня, когда впервые пришел в себя на немецкой субмарине. Его произносил доктор Вайсмюллер, его повторял эсэсовец, который, похоже, очень боялся, что контузия сделает добытого с такими трудами и риском пленника бесполезным. Теперь это слово прозвучало из уст Степана Приходько. На самом деле Павел почти не ощущал последствий контузии, но, раз все вокруг так уверены в диагнозе, почему бы этим не воспользоваться? Дескать, я с дорогой душой, все скажу, только к стенке не ставьте. Да вот беда — память отшибло, даже имя свое и то забыл… Чем плохо? На какое-то время, пока брига-денфюреру не надоест возиться с контуженым русским, сойдет и это, а там — как повезет. Или грудь в крестах, или голова в кустах; третьего все равно не дано, потому что Степан прав: объект секретный, а значит, все они тут смертники — и норвежцы, и французы, и даже немцы в полосатых арестантских робах. Как только будет вбит последний гвоздь, уложен последний кубометр бетона, навешена последняя дверь и подключен последний провод, всех их погрузят вот в эту самую баржу, вывезут в открытое море и влепят из-под воды торпеду, а то и просто откроют кингстоны…
— Я не Ваня, — сказал Павел, укладывая в тачку очередной камень, — я Паша.
— Ух ты, — обрадовался Степан, — вспомнил!
Лунихин отрицательно покачал обмотанной грязным бинтом головой.
— Не вспомнил. Бригаденфюрер сказал.
— А этот откуда знает? — удивился Приходько.
— Из документов, — пожал плечами Павел. — Они меня, оказывается, с документами взяли. Командир торпедного катера лейтенант Лунихин…
— Сам, значит, сказал? Ну, правильно, это он старается память тебе вернуть, зацепки подбрасывает… И как — помогло?
Павел снова пожал плечами:
— Как мертвому припарки. Даже не знаю, верить ему или нет. Может, врет он все, и никакой я не Павел…
— Может, и врет… Хотя с какой стати? Кто ты такой есть, чтобы немецкий генерал тебе сказки рассказывал? Нас тут без малого пятьсот человек, а душу он тебе одному треплет. Да и то сказать, командир торпедного катера — это тебе не рядовой окопный Ваня, который, кроме своей стрелковой ячейки да учебной