Сторож брата. Том 2 - Максим Карлович Кантор
Он понял, что его в этом городе убьют; все стало просто и ясно: здесь родился, здесь и убьют. Пришло спокойное знание: ничего особенного не произошло — понял, что будет так, и решил, что так правильно. Лет ему немало, горевать не о чем.
Как правило, люди умственные переживают, что не успели при жизни воплотить задуманное, но Рихтер давно уже говорил, что к творчеству равнодушен, убеждений у него нет и воплощать ему нечего — вот есть дети, другого воплощения не требуется. Слово «убеждения» сейчас, во время войны, звучало как ругательство: за «убеждения» люди убивали чужих и своих детей. А ведь кроме детей, иного воплощения у человека нет. Это и есть «образ и подобие». Человек сделан по образу и подобию своих детей. Теперь, когда детей оставил, о чем жалеть?
А город этот создан для того, чтобы тут умирать.
Ледяной поход и должен закончиться смертью, так в России принято. В России так устроено: люди долго бредут незнамо куда, спрашивают друг друга, долго ли осталось идти, потом собирают силы, бредут дальше, а в конце пути умирают. Ведь не случайно его дорога в Москву вышла снежной и долгой. Так вот шла Добровольческая армия через Россию, мерзла, редела, проиграла все бои красным, потом армия шла обратно, уже разбитая — шла армия и замерзала; оно того стоило? Про это даже стихи написаны. «Был целый мир — и нет его. Вдруг ни похода Ледяного, ни капитана Иванова, ну абсолютно ничего». Он подумал, что друзей в Москве у него не осталось: большинство уехало, и, наверное, многие умерли.
Дома вокруг вокзала светились привычным медовым светом московских окон, истребить это нельзя. Там, за окнами, жили люди, которых во всем цивилизованном мире называли агрессорами и рабами, а эти люди просто жили как умели и вечером пили чай. Бабушки накладывали внукам в блюдце варенье и не подозревали, что мир их ненавидит. Про них говорили, что им требуется восстать, сложить на Красной Пресне новую баррикаду и швыряться камнями, но никто не хотел строить баррикады — хотели выжить. Началась война с Украиной: глупый агрессор попал в капкан, на Россию двинулись, как в прежние времена — сразу двунадесять языков. Война, произвол, санкции, отмена русской культуры — но московские окна сияли так, словно не было войны и не было отчаяния города. Никуда не делись кухни, и оранжевые абажуры так же нависали над столиками с чайными чашками, светились медовыми нимбами в снежной ночи. Просто Рихтер не знал людей, которые сегодня там, за медовыми окнами, пьют чай. И уже никогда не узнает. Площадь Белорусского вокзала под снегом, власть, начавшая войну, мстящая Украина, радостный Запад, немецкие танки в Донбассе, таджики-дворники с лопатами на московской площади и патрули. Вот и все, что мне пришлось увидеть напоследок, так подумал ученый-расстрига. Осталась московская пороша. Брат остался. Надо найти. А то, что надежды нет ни в начале пути, ни в его конце — так ли уж важно. Важнее — дорога. Падать легче, чем идти.
Властей он не боялся вовсе; его брата арестовали, и любой столичный интеллигент на месте Рихтера опасался бы за собственную свободу; но сам он к путинской власти отвращения не испытывал и беды от властей не ждал. Разве в Москве бывала иная власть? По снежной площади прохаживался военный патруль, выгуливали здоровенную овчарку. Солдаты в тулупах, перетянутых ремнями, и при оружии, впрочем, и парижские ажаны нынче ходят по трое и с автоматами. В Оксфорде много говорили о том, что на улицах Москвы патрули проверяют документы, набрасываются и крутят прохожим руки; ничего похожего Рихтер не увидел, рук никому не крутили. Брюссельский чиновник Рамбуйе сообщил, что московские власти ожидают выступлений народа, боятся похода на Кремль и репрессии стали делом привычным: чуть кто выйдет с антивоенным плакатом, смельчака бьют палками. Рамбуйе, с присущей брюссельским чиновникам медлительной настойчивостью, сообщил, что все цивилизованные люди планеты рассчитывают на гражданскую войну в России — и на диверсификацию режима. Чиновник Европарламента так и сказал — «диверсификация», то есть распад страны. И, конечно же, думал Рихтер, активистов они наберут достаточно. В такое время толкнуть к бунту легко. Но смельчаков с антивоенными плакатами в обозримом пространстве не случилось. Проехала пара конных полицейских на каурых лошадях; лошади фыркали, и Рихтер впервые понял, что германское слово Pferd попросту передает фырк лошади. Верховые были в тяжких зимних бурках с башлыками и при саблях; может быть, как раз те самые казачьи части, коими стращают обывателей в Европе. Дескать, ввели в Москву казачий эскадрон, а то и три эскадрона сразу — ждут гражданскую войну, готовятся к уличным боям. Он проводил верховых взглядом; лошади медленно шли, высоко поднимая копыта в рыхлом снегу. Смерть должна была прийти естественно и неотвратимо — как снег идет; закрутит и заметет. Придет смерть не от властей и произвола, не от башен Кремля — смерть проста, как фырканье лошади.
Если бы Рихтер поделился своими мыслями с кем-нибудь, допустим, с неким русским патриотом, тот бы счел его возвращение на родину поступком героическим и сказал бы, что Рихтер отважен, раз вернулся, что он выполняет свой долг. Но ни геройства, ни чувства исполненного долга здесь не было. Вышло как вышло, только и всего.
Все, что происходило с ним с момента расставания с Марией, происходило как бы само собой — все случалось просто, вне его воли, помимо его решения. Он, по случайному стечению обстоятельств, оказался в одном поезде с пестрой компанией европейских путешественников; из попутчиков он прежде знал лишь итальянского профессора Бруно. Но вот почти два месяца прожили в одном вагоне рядом. Засыпали и просыпались вместе, как одна семья. Но это было случайное семейство. Они почти ни о чем не говорили, обменивались случайными словами — но так и бывает