Несмолкающая батарея - Борис Михайлович Зубавин
– Глядите, задымил! Подбили! – закричал Лабушкин. – Надёжно!
Сзади нас, возле пушки, орудовал какой-то солдат. Вот он, не торопясь, прицелился снова, и танк, закрутившись на месте, стал.
Скоро фашистская контратака захлебнулась, и над окопами воцарилась тишина.
Возле пушки спиной к нам сидел незнакомый человек, бинтуя индивидуальным пакетом пораненную руку. Гимнастёрка его была разорвана и перепачкана кровью. Подбежав, мы узнали в нём артиста Петрова.
– Помогите-ка, товарищи, – сказал он. – За аккордеоном вот пришёл. Трудновато было?
– Да что говорить! – отозвался Койнов, бинтуя ему руку. – Знамо дело, трудновато.
– А аккордеона-то ведь нету, – смущённо сказал Береговский. – В избе сгорел. Не доглядели.
– Ну, что ж, – Петров посмотрел на пылавший танк. – Эта штучка, пожалуй, стоит аккордеона, как вы думаете?
– Эх-ма! – вдруг воскликнул Лабушкин и, сорвавшись с места, побежал к окопу.
Вернулся он с вещевым мешком в руках, торопливо развязал тесёмки и, вытащив из мешка свою губную гармошку, протянул её Петрову.
– Возьмите вот. Хоть и не аккордеон, а всё-таки…
– Глядите! – удивлённо произнёс Береговский. – Из нашего Лабушкина тоже, оказывается, скоро человек получится.
– Ладно тебе, – укоризненно проговорил Лабушкин.
– Спасибо, – Петров поднялся.
– И вам спасибо, – обрадованно заулыбался Лабушкин.
– Мне не за что, – и он пошёл от нас прямо по полю, минуя деревеньку, посредине которой догорала изба, а в избе – перламутровый аккордеон.
– Ну, – спросил Береговский, в упор глядя на Лабушкина.
– А что «ну»? – ответил тот. – Советский человек, он всегда человек…
– А ты сомневался, значит?
– Не сомневался, а так… – и они любовно посмотрели вслед уходящему Петрову, бережно прижимавшему к груди раненую руку, уносившему в кармане плохонькую, расстроенную гармошку Лабушкина.
Коммунисты, вперёд!
Ночами на всём переднем крае было непривычно оживлённо и многолюдно. К рассвету это оживление затихало, а вечером всё начиналось снова. За передний край уползали сапёры и разведчики. Увеличилось число наблюдательных пунктов: артиллерийских, пехотных, танковых. С дальних батарей приходили с лопатами группы солдат и отрывали для своих пушек огневые позиции. Почти беспрерывно осторожно шли люди со снарядами, минами, патронами, гранатами. Всё это складывалось в нишах, невдалеке от переднего края или на самом переднем крае, распределялось по ротам, батареям, взводам.
Вот уже неделя, как всюду ночами, тайно от врага, готовилось наступление.
Летние ночи были коротки. С восходом солнца вся работа затихала, и только десятки стереотруб, перископов и биноклей продолжали внимательно следить за поведением противника, отыскивая его дзоты, укрытия, блиндажи, огневые позиции. Всё это заносилось на карты и схемы.
Когда Койнов, сменившись с поста и поспав несколько часов, вышел из блиндажа, солнце уже было высоко.
Над передним краем стояла обычная утренняя тишина. С поля, начинавшегося по ту сторону оврага, лёгким упругим комочком взмыл в небесную синь и с радостным звоном пропал, растаяв в ней, жаворонок.
Из оврага, в который спустился Койнов, тянуло дымом. Там, над небольшим костром, был подвешен котелок: грели воду. Возле костра, на самом солнцепёке, развалился, попыхивая трубочкой, Береговский. Щурясь, он с улыбкой наблюдал за тем, как бреется Габлиани. Перед Габлиани, сложив ноги калачиком, сидел Лабушкин, держа в руках зеркало. Габлиани, с намыленными щеками, с бритвой в руке, стоял на коленях и сердился.
– Слушай, – страдальчески морщась, говорил он. – Я же только штаны свои вижу, а не лицо. Как ты держишь!.. Поверни ещё, ещё…
– Ну и щетина у тебя, – сказал Лабушкин, не обращая никакого внимания на то, что Габлиани сердится. – Щетина у тебя, ровно как у борова.
– Он тебе, Иван, всю бритву затупит, – заметил Береговский, всё так же невозмутимо попыхивая трубочкой.
– Перестань! – нетерпеливо воскликнул Габлиани, оглядываясь. – Не говорите мне под руку. Что у вас за привычка у обоих!
Койнов, умывшись из ручейка, тоненько журчавшего по дну оврага, подсел к ним.
– Вот, парторг, – обратился к нему Береговский, кивнув в сторону Габлиани, – собираем дружка милого.
– Ладно ли собираете? – спросил Койнов, щепочкой доставая из костра уголёк, чтобы прикурить.
– Свой подворотничок гуттаперчевый отдал ему, – продолжал Береговский, не отвечая на вопрос Койнова.
Габлиани вызывали в полк, на парткомиссию. Вызывали его к десяти часам, а собираться он начал с рассвета. В этих сборах деятельное участие принимали его друзья – Береговский и Лабушкин. Габлиани волновался. Он никогда, даже идя в атаку, не волновался так, как сейчас.
– Слушай, парторг, – с беспокойством сказал он, протираясь одеколоном после бритья. – Спроси у меня ещё что-нибудь, а?
Последнее время он при удобном случае всё приставал к Койнову, чтобы тот проэкзаменовал его.
– Ну, скажи ты мне, – начал было Койнов и вдруг замолчал, прислушиваясь: в небе, всё приближаясь, просвистел снаряд. Он разорвался невдалеке от солдат, взметнув комья сухой земли.
– Скажи ты мне, – продолжал Койнов спокойным и ровным голосом, как будто ничего не случилось. – Скажи, кто может быть членом партии?
– Членом партии, – громко, взволнованно и торопливо, словно боясь, что его могут прервать, и радуясь, что он сумеет ответить на этот вопрос, заговорил Габлиани, – членом партии может быть всякий трудящийся человек, если он согласен с её уставом и программой, работает в одной из её организаций, аккуратно платит членские взносы, выполняет все решения партии и готов отдать за неё жизнь.
Сказав это, Габлиани вопросительно поглядел на парторга.
– Ну, последнее-то ты сам добавил, – с улыбкой сказал Койнов. – В уставе этого нет. А так вообще хорошо, молодец! Только не спеши.
– Как нет? Слушай! – удивлённо приподняв брови, перебил его Габлиани. – Как нет? – И он торопливо вытащил из кармана серенькую книжечку – Устав и программу партии, с которой он в последнее время не расставался. Прочитав вслух тот параграф устава, где говорится о членстве, он в недоумении пожал плечами.
– Правда, нет, – проговорил он, удивляясь, что именно о том, что для него казалось самым главным, самым логическим и естественным – отдать всего себя, а если потребуется, и самую жизнь за дело партии, – в уставе, оказывается, не говорилось ни слова. А ведь Габлиани, много передумавший, прежде чем подать заявление с просьбой о приёме его в партию, именно этот вопрос не однажды задавал себе. «Смогу ли я быть достойным высокого звания коммуниста, смогу ли я отдать всю свою жизнь партии?» – много раз спрашивал он себя. И если он не смог ответить на первую часть вопроса утвердительно, зная, что об этом должны сказать другие, то во второй части у него не было никаких сомнений.