Том 5. Смерти нет! - Андрей Платонович Платонов
– Мне понятно, – сказала Евдокия Гавриловна. – Мне понятно. А ты-то что же?
– Я-то что же! А я вернулся с фронта, от нашего села Шать половина осталась, половина дворов погорела. Люди тоже разбрелись, скончались, пропали без вести… Две старушки-домоседки видели моего Алешку, как пошел он босой в лес. «Алексей, ты куда? – спросила одна-то старуха. – Убьют тебя, еще немцы ходят в округе». А он им: «Ничего, говорит, я в русскую сторону уйду, отца там буду ждать, здесь люто, я боюсь». Старухи ему: «Возьми хоть хлеба от нас краюшку и народу там от нас поклонись…» И ушел мой Алексей. А куда ушел? – доля его горькая… А я за ним теперь иду: в одной деревне скажут, видели будто такого мальчика, в другой старик мне говорил, жил он у него на пчельнике, – да мой ли, нет ли, не знает, у него много сирот кормилось, а лесник говорил – у партизан был такой похожий мальчик. Может, и так, а веры нету. След и от большого человека пропадает скоро, а от ребенка и вовсе – что от него остается!..
– Вон беда твоя какая! – произнесла Евдокия Гавриловна. – А может, найдется еще твой Алешка, народ детей бережет.
– А может быть, может быть, – грустно сказал ночной гость; с течением времени он чувствовал в своем сердце все более утихающий голос своего сына, словно тот все более удалялся от него и был уже недостижимо далеко, далее, чем звезда; гость вздрогнул и проговорил, чтобы одолеть свое горе:
– Плохо жить без радости, нельзя жить. Я весь теперь неспособный стал, а прежде я был умелый, я ко всякой работе прилежный был, и в части мне цену знали…
Хозяйка пошла к своим детям, она укрыла, и оглядела их, и тихо порадовалась над ними.
– Твои-то ребятишки ишь целыми живут, – сказал гость.
– Мои-то целы! – ответила Евдокия Гавриловна. – А ты что, хочешь, чтоб и все дети пропали, раз твой пропал?
– Нету, того я не хочу!
– Нету – не хочешь!.. А ты сиди горюй, а сам ложкой из миски черпай! Чего постничаешь? Злой станешь! Добро-то из жизни приходит, а жизнь из пищи…
– Ишь ты какая! – озадачился гость и взял ложку. – У тебя свое разуменье есть!
– А то как же! И с горем надо жить уметь. Я-то неужели, думаешь, с одним счастьем прожила!
От чужой беды недомоганье Евдокии Гавриловны словно бы стало легче, и воспоминанье о муже на время отошло от нее.
Она постелила гостю постель на двух скамьях, составленных рядом, а сама легла на печи, рядом с детьми.
Наутро гость поднялся с рассветом и собрался уходить.
– Ты куда? – спросила его Евдокия Гавриловна.
– А я по своим делам, – может, сына еще сыщу?.. Спасибо тебе, хозяйка, за хлеб, за приют.
Евдокия Гавриловна опустила ноги с печи.
– Обожди! Я сама пойду проведаю о твоем сыне, об Алешке; у нас село большое, людей ты не знаешь. А ты посиди, ты почисти пока что картошек на завтрак. Видишь, они вон там, в ведерке, стоят. Сумеешь?
– Справлюсь… Да чего ты о картошке сомневаешься? Сумею, нет ли? – да ты знаешь, кто я? Я Гвоздарев Антон Александрович, я был знаменитый механик!
– Во как! – обрадовалась Евдокия Гавриловна; она обрадовалась тому, что гость ее рассерчал. – Я за тебя к людям иду, а ты за меня дома работай. А знаменитых теперь много, весь народ знаменитым стал.
Хозяйка ушла из избы. Гвоздарев взял было одну картофелину, очистил ее и бросил прочь, обратно в ведро.
«…А на что мне нужно, будь оно все неладно!»
Он начал ходить взад-вперед по избе. Ему всегда было легче, когда он много ходил; сила тогда понемногу убывала в его теле, сердце уставало, и тоска в нем смирялась. Если бы его связать и заставить быть неподвижным, он бы, наверно, стал безумным; он жил здоровым потому, что все время шел к сыну, у него была цель и надежда жизни.
Он шагал туда и сюда, от двери до стены, скучным, серым утром в прохладной избе. Время шло, ничто не менялось вокруг, и Гвоздарев не мог устать на малом пространстве и успокоиться.
Услышав шепот, Гвоздарев поднял голову.
– Все ходит… А чего ходит? Кто такое это? – сказал тихий голос.
С русской печи на него глядели три детских лица; они тотчас же спрятались под овчину, как только чужой человек взглянул на них.
«Живые!» – подумал Гвоздарев и вздохнул.
Тайно и осторожно он начал поглядывать на печь, и дети оттуда чутко и робко следили за ним.
Гвоздарев в промежутки рассмотрел лица детей и запомнил их.
«Счастливые, – снова вздохнул он про себя. – Жизнь для них чудо, как оно и есть… Ишь ты, глазки как у них сияют, – а ведь серенькие глазки, простого цвета, а за ними еще что-то добавочно горит, душа и прелесть изнутри светит. Две-то головки совсем одинаковые, двоешки, что ль, а одна побольше, и уже глядит похитрее, тоже, значит, портится помаленьку. А что в детях хитрость, – ничего, одна маскировка прелести…»
Гвоздарев ходил, не переставая и словно не интересуясь детьми, а сам внимательно слушал их рассуждения о самом себе.
– Он старый, страшный! – прошептал маленький голос.
– А большой, как папа! – сказал голос старшей. – Я помню папу.
– Папа лучше был.
– А ты не помнишь!
– Папа в земельке лежит.
– А этот ходит, угомону на него нету.
– Не щипай меня, Грушка!
– А ты ногой меня ударила.
– Все ходит – лодырь! Мама картошку ему чистить наказала, а он ходит.
– У него медаль!
– У нашей мамы тоже медаль: за доблестный труд.
– Он плохо воевал, он трус, война долго шла, а у него одна только медаль.
«Вот дела-то! – подумал Гвоздарев. – Я орденов не ношу, чтобы пред людьми не гордиться, а дети за это в обиде на меня, что я трус!»
– Наша мама героем будет, председатель Никита Павлович говорил, ее трактор сильнее всех, он лучше всех землю пашет, глубоко, а не мелко.
– Аж пыль летит, я летом видала.
– И огонь из трубы!