Человек, который любил детей - Кристина Стед
Сейчас Хенни послала маленькую Эви за кремом для рук и пилкой для ногтей. Та кинулась исполнять мамино поручение, а Хенни принялась с недовольным видом рассматривать свои роскошные отполированные ногти, сетуя, что на них крапинки, а одна лунка поранена.
– И зачем только я пошла к той женщине в пассаже? Она порезала мне кутикулу.
– Мама, у тебя на чае деньги! – радостно сообщил ей Сол.
– Ой, здорово. – Хенни осторожно зачерпнула чайной ложкой кружочек пены и поднесла ее ко рту, но пузырьки рассеялись, и она раздраженно воскликнула: – Ну вот, денег теперь не будет. – Чашка, из которой она пила, была старинная, из тяжелого фарфора, с надписью «Мама» в обрамлении розовых кустов. Эту чашку отец увидел в лавке старьевщика близ Пи-стрит и настоял, чтобы они купили ее Хенни на прошлый день рождения.
Хенни сидела с мечтательным видом, держа письмо на коленях. Она никогда не выказывала нервного возбуждения, подобно Поллитам, родственникам мужа, которые, по ее словам, «вечно метались, будто куры с оторванными головами». Грациозная, томная, сидела в полнейшем спокойствии и разве что водила пальцами по скатерти, очерчивая узоры на дамастной ткани, или, поменяв позу, подпирала ладонью голову и смотрела куда-то перед собой – привычка, свойственная многим, но у Хенни это получалось излишне театрально, а все из-за того, что у нее были большие ясные глаза и тонкие, высоко изогнутые черные брови. Чем-то она напоминала высокого журавля, который стоит у реки, поджав одну ногу, и прислушивается. Обычно она неотрывно смотрела на некое свое видение, а потом вдруг закрывала глаза. Наблюдавший за матерью ребенок (а кто-нибудь из детей всегда находился рядом) видел только зачехленное в кожу выпуклое глазное яблоко, утопающее в сгибах глазницы, которую окольцовывал темный круг, и над ним – высоко расположенную бровную дугу. Сама кожа, не озаряемая блеском глаз, имела свой естественный тон – жженой оливки. Сложенные в сердитую складку обесцвеченные губы и тонкий непрямой нос с презрительно раздувающимися трепещущими ноздрями, как у азартного игрока, удлиняли овал ее лица, так что казалось, будто сухая кожа натянута на нем донельзя. В такие мгновения, когда Хенни уходила в себя и сидела, словно изваяние, она выглядела грозной, неприступной. Потом она открывала глаза, а в них сквозили ненависть, ужас, страсть или насмешка. И дети (хорошие дети, по мнению окружающих) на цыпочках подходили к ней сбоку, стараясь не разгневать мать, и спрашивали: «Ма, можно Уайти к нам придет?» или что-нибудь такое, а она, вздрогнув, вскрикивала: «Вы зачем подкрадываетесь?! Шпионите за мной, как ваш отец?!», или: «Ух, дьяволята! Уйдите с глаз моих, пока не отшлепала!», или: «Зачем вы пытаетесь меня напугать? Думаете, это смешно?»
А в другой раз, как теперь, она сидела и скользила взглядом по комнате, переводя его с пыльной лепнины на рваные занавески, с гвоздя под оконным переплетом, оставшегося с минувшего Рождества, на ободранную клеенку у двери, протершуюся от маленьких ног, которые тысячи раз наступали на нее. И в лице ее не читалось беспокойства. Каждый столь хорошо знакомый предмет она рассматривала с интересом, почти с любовью, словно раздумывала, как бы все починить, привести в порядок, когда усталость пройдет, а чай и отдых вдохнут в нее новые силы.
Хенни никогда не жила в квартире. Она была женщина старомодная, придерживалась старомодных идеалов. Здесь она была в своей стихии. Хенни принадлежала этому дому, а этот дом принадлежал ей. Она была одновременно его пленницей и хозяйкой. С этим домом она была связана узами брака. Въелась в каждую его половицу, в каждый камень. Каждая складка на шторах содержала в себе определенный смысл (возможно, они были присборены так, а не иначе, специально, – чтобы спрятать заштопанную дыру или грязное пятно). Каждая комната служила сосудом откровения, изливавшимся порой лихорадочными ночами в тайных лабораториях ее решений, где бурлили воспаленные раковые опухоли обид, лепрозные язвы разочарований, нарывы недовольства, гангрена зароков – «никогда больше», горячка развода, повторяющаяся каждые пять дней, и все множащиеся болячки, гнойники и струпья, из-за которых плоть супружества укутывают в плотный покров и, как монашку, изолируют от внешнего мира (а вовсе не из страха, что кто-то позавидует ее неземным радостям).
Чашка с чаем дымилась в руках Хенни, на его поверхности по краям пузырилась коварная пена, которую никак было не собрать, и вместе с паром, рассеивающим иллюзии, перед глазами проносились тысячи ураганов, что сотрясали ее обособленное бытие. Она не смеялась над фразой «буря в чашке чая». Несколько резких жестоких слов о растраченных пяти центах для женщины имеют столь же большое значение, как и дебаты об ассигнованиях на военные нужды в Конгрессе: все десять лет гражданской войны бушевали в дымных речах конгрессменов, когда те осатанело визжали друг на друга; все змеи ненависти разом шипели, выплевывая яд. Стены камер исписаны стишками узников, так и стены дома, где Хенни отбывала свое пожизненное заключение, покрывали надписи, невидимые, но выпуклые, подобно плетеным узорам на ткани. Здесь она сидела и раскладывала пасьянс. Солнце светило на карты и на зелено-красные квадраты линолеума. В отсутствие Сэма, если Хенни вдруг овладевала неуемность, она брала двойную колоду карт, тасовала их с шумом, напоминающим отдаленную автоматную очередь, беспокойно хмурилась, снова тасовала и затем нетерпеливо раскладывала карты по четыре штуки. Все дети наблюдали, подсказывали, куда класть ту или иную карту, пока она добродушно не говорила: «Идите посмотрите, что в сумке!» Она и Луизу учила раскладывать пасьянс, предупредив, чтобы девочка не трогала карты, если отец дома.
Сэм пытался передать детям все свои знания и ворчал, что мать совершенно ничему их не учит. Тем не менее оба родителя в одинаковой мере влияли на сыновей и дочерей. Дети перенимали хитрости и понятия в соответствии с потребностями своего существования, даже не задумываясь о том, откуда им известно то или это, и уж тем более не обременяя себя чувством благодарности. И Хенни, видя, сколь они сообразительны, не брала на себя труд что-либо им объяснять. Она и сама была из той породы людей, которые все схватывают на лету. Хенни и гадала на картах, обычно за чаем, но только не детям. Предсказывая судьбу тете Бонни (двадцатипятилетней сестре Сэма, которая бесплатно помогала им по дому) или мисс Спиринг (своей незамужней школьной подруге), Хенни, пока раскладывала карты, всегда сопровождала