Скованные одной цепью - Ирина Алексеева
Весело было тогда – быть-таки неузнанными во тьме. А сейчас? Ни веселья, ни задора. Только этот кабинет и грозный взгляд Астахова.
– Владимир, – его голос выводит из воспоминаний, – вы ведь понимаете, что это может повлиять на ваше обучение? Вы студент Бауманского. Мы не можем позволить себе подобные инциденты.
Представляю, как меня отчисляют. Родители. Их лица. Их молчание. Мать плачет на кухне. Отец смолит, слепо глядя в окно. А Эля в Кащенко. Все смешивается в одну липкую массу.
– За вас заступилась ваша староста, Наталья Борисова.
Натали. Только она могла так сделать. Она всегда такая: строгая, собранная, но в нужный момент – как стена.
– Мы ограничимся строгим выговором. Но, Владимир, это первый и последний раз.
Натали. Моя Натали. В голове вдруг звучит музыка – «Ревность без причин, споры ни о чем, это было будто бы вчера» из «Самоцветов». Хочется одновременно благодарить Наташу и провалиться куда-то в подпол.
– Спасибо, – говорю я тихо.
– Спасибо скажете ей. И советую вам держаться подальше от всех этих радикальных художеств.
Астахов возвращается к бумагам. А я возвращаюсь в коридор, минуя портрет Ленина, которого опять, чудится, перекосило от моего бессилия.
Тройка. Большая, жирная, сочная тройка по матанализу, подгорелый кусок говяжьей котлеты, который ты глотаешь, потому что деваться некуда. Тройка на листе зачетки выглядит размазанной, словно сама бумага мучается от этой несправедливости. От волнения у меня трясутся руки, роняю ручку прямо на кафедру, где препод в своем вечно мятом пиджаке даже не поднимает взгляда.
Выхожу из аудитории, воздух в коридоре плотный от студенческих страданий. Ушел бы сразу в общагу, залег на дно, как нормальный человек, да желудок скрутило.
В столовке вечный шум. Кастрюли брякают, гудят разговоры, некто из техников за соседним столом рассказывает анекдот про Горбачева, который уже слышали все, даже первокурсники. В углу механики гремят подносами, рассыпая все вокруг себя, особенно не везет полусухому горошку.
На кассе выдается момент – замечаю Натали. Сидит за столом у окна, над тарелкой с картофельным пюре и куском кильки, что-то записывает в свой толстый блокнот. Волосы у нее в этот раз собраны в тугую косу, а на пальцах – следы от чернил, чертила же схемы, спасая институт от развала.
Подхожу, не думая. Просто иду на автомате, на подносе у меня трепещет компот.
– Наташ, – сажусь напротив, – спасибо. Спасибо тебе огромное.
Она поднимает взгляд, и я вижу, как уголки губ дергаются, скрывает свое милое смущение.
– Володя, ну брось, – выводит что-то кистью в воздухе. – Ты бы за меня тоже заступился, правда?
Гляжу на нее, и вдруг в голове всплывает образ из какого-то старого фильма: она – героиня в черно-белом, а я – неуклюжий парень, который, конечно, все испортит.
– Слушай, а может, ты составишь мне компанию? – говорю.
Натали поднимает медную бровь.
– В видеосалон наш пойдешь? У Алика новая партия фильмов. «Бегущий по лезвию», «Девять с половиной недель», ну или хотя бы «Коммандо».
Натали смеется. Такой искренний, чистый смех, что на секунду забываю обо всех тройках, деканах и партактивах.
– Нет, спасибо, – отвечает Натали, продолжая улыбаться. – Это же, как вы говорите, запрещенка. Не соблазняй меня, Володь. У меня идея получше. Поехали в субботу на дачу, в Орехово-Зуево, к моим дяде и тете. Они давно меня зовут в гости, а заодно и ты развеешься.
Дача? Совсем не вяжется с Натали. Она из тех, кто всегда в движении, всегда в центре событий. И тут какая-то тихая дачка…
– Ну давай, – киваю, все еще немного ошарашенный.
Уже через пару минут, уминая последнюю жирную сардельку и обжигаясь ее соком, думаю: а может, этот выезд в глушь – лучшее, что может случиться со мной в ближайшие дни?
В субботу встречаемся на Курском, вскоре уж гремит под ногами электричка. Сидим на деревянных лавках, где лак давно стерся, оставив шершавую поверхность, от которой брюки покрываются мелкими занозами. Натали улыбается, пялится в окно, а я силюсь не уронить банку с вишневым соком, которую купил на вокзале. Электричка – это всегда запахи. Старого железа, перегара и почему-то сырых газет.
– Ты только представь, – говорит Натали, поворачиваясь ко мне. – Там цветет сирень, прямо за верандой. У тети каждый год одно и то же: «Погода нынче хорошая, сирень расцвела вовремя».
– Сирень – это хорошо, – отвечаю, немного кривляясь. – На фоне бетонных гробов Лефортово любая зелень – уже курорт.
Мы оба смеемся. Неловко, как всегда бывает, когда в воздухе висит что-то большее, чем просто шутка.
Электричка выдыхает нас на платформе, где мокрый песок и гнилые доски. Путь к даче Натали совсем уж по-советски пасторальный: ухоженные узкие дорожки между приплюснутой, а кое-где и всклокоченной травы, редкие старушки в платках топают с козами на поводках, высокие смолистые сосны, изумруд хвои, чей флер прочищает до кашля мои прокуренные легкие, стволы же выбелены почти до блеска солнцем. На обочинах – кусты шиповника с тугими зелеными плодами, которые так и просятся быть сорванными.
Поднимаю взгляд, и небо кажется настолько синим, что глаза режет. Сглатываю воздух, и он идет в легкие легко, прохладой чистой газированной воды.
– Вот и наш уголок, – говорит Натали, когда подходим к калитке.
Дом стоит чинным, нерушимым: выкрашенные белилами стены, резные, с сувельными кружками ставни, которые, видно, давно никто не закрывает, и крыша, покрытая темным мхом.
– Тетя Таня! Дядя Миша! Мы приехали! – кричит Натали, проходя через ворота.
Из дома выходит женщина в ситцевом платье в розовую полосочку, с лицом, как бы вырезанным из дубовой доски, с пятнами крупных родинок. Дядя появляется следом: плотный, с усами, в свободной голубой рубашке с пятнами какого-то землистого сока.
– Здравствуйте, – говорю, чуть кланяясь, думается, так будет правильнее.
– Так это вы – Владимир? – спрашивает тетя, глядя на меня.
– Он, – поддакивает Натали, и я не могу понять, звучит это как комплимент или как приговор.
Садимся обедать на веранде. На стол ставятся кушанья, коих не видывал со времен поездок в гости к бабушке: окрошка в огромной эмалированной кастрюле, где свежий редис в лужицах сметаны, огурцы, хрустящие первыми утренними колосками, и вареная картошка, посыпанная мелкорезаной петрушкой, настолько ароматная, что желудок сводит до полусмерти.
Ем так, будто это последний обед перед смертной казнью. Все вкусное, даже простой круглый хлеб, который дядя Миша участливо мне подает.
– Ну что, молодой человек, чем занимаетесь? – спрашивает, наливая себе и мне в кружки морса.
– Учусь в Бауманке, как и Наташа, – отвечаю. – На втором курсе.
– Бауманка – это хорошо. Там люди серьезные. Не то что сейчас, вся эта… ну, как это называется… неформальщина.
Киваю, хоть и хочется закатить глаза. Говорим о пустяках: о погоде, о беспокойных соседях по даче, о цветущей пышными гроздьями садовой сирени. Засовываю добрую половинку картофелины в рот и жмурюсь. В этих разговорах – вроде бы и вечный зуд, а вроде бы и сытное блаженство. Натали бо́льшую часть времени молчит, просто улыбается, но так светло, что думаю, может, все это – именно то, что сейчас и нужно.
Потом дяде Мише выносят семиструнную гитару, он садится на лавку и, глядя куда-то в розовый горизонт, начинает играть и петь. Голос у него – низкий тромбон. Юлий Ким, нарочито старорежимные «Губы окаянные», что-то из их времени, из передач в огромных ламповых телевизорах, где экран скрипит от статики. Слушаю и киваю в такт, хотя слова проносятся быстрыми комарами. Только над «головкой забубенной» невежливо прыскаю.
– Ну а вы, Владимир, не играете ли, часом? – спрашивает тетя Таня, официозно складывая руки на коленях, будто я ей обязан.
Молча принимаю гитару, подкручиваю колки, не без робости трогаю струны. Деваться некуда. Натали глядит на меня с таким проникновенным выражением, что, если я не сыграю, можно смело бросать наш факультет информатики и управления.
– Давайте, что-нибудь свое, молодежное, – усмехается дядя Миша.
Подстраиваю струны, звучат чуть глухо, ровно прилаживать их я так и не научился. Беру аккорд Am, звучит прилично. Начинаю.
«Я стервенею».
«С каждой шапкой милицейской, с каждой норковою шапкой…»
Голос слабый, скрипучий. Янка бы меня пристыдила, наверное, но, черт