Не прячьтесь от дождя - Владимир Алексеевич Солоухин
Я слушал Анатолия с удивлением и никакой неприязни к нему уже не чувствовал. То простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино в его лице, что только проглядывало или угадывалось, теперь взяло верх, и если бы стереть с лица сейчас все наносное, нажитое, напитое, то какое это было бы хорошее и светлое лицо!
Тут только я увидел, что из-за пазухи, из-под фуфайки у Анатолия торчит некое подобие рожка, какая-то грубая комбинация деревяшки и жести.
— Так это вы иногда пытаетесь дудеть, когда выгоняют скотину?
— Да это что… да я что… — (Приходится избегать по известным причинам двух третей Анатолиевых слов.) — Рази это инструмент, рази музыка…
— Если так любите музыку, почему же не научились?
— Хотел меня один старик из Пречистой горы научить. У них ведь там — все пастухи. Они, можно сказать, поколениями, от отца к сыну, эту рожечную музыку перенимали. Ну и старик этот умел… Я ему покоя не давал — научи, и все. Он долго отговаривался, но потом я ему — двести рублей. Не пожалел. Да я бы что хошь отдал. Старик взял двести рублей и говорит: «Учиться будешь два года. Через два года — хоть по радио выступать».
— На рожке?
— На рожке. У него настоящие рожки были — один пальмовый, а другой кленовый.
— Ну и что же, почему же не выучились?
— Помер. Помер старик через два месяца, и опять я — немой. Пыжусь, дую, а ничего музыкального не выходит. Я — немой, а душа-то поет. Она ведь не спрашивает, умею я играть или нет. И как же с ней теперь быть? Как с музыкой-то моей мне быть? А? Куда мне ее девать?.. А вчера я послушал… Куда тому старику! Эх, научил бы ты меня, а? Что хошь отдам, последнюю рубаху сниму.
— Этому надо было в молодости учиться, — сказал Виктор Иванович. — Этому учатся в специальных учебных заведениях, в училищах, в консерватории.
— Да покажи хоть мне, на чем ты играл. Виктор Иванович ушел в избу и вынес в футляре кларнет. Футляр открыли. Кларнет лежал в нем как драгоценность какая-нибудь. Черный, с многочисленными блестящими ладами, клапанами, клавишами (как они там называются?), он, в непритязательной останихской обстановке (завалинка, плетень, крапива), выглядел предметом из совсем другого мира, где нет ничего похожего ни на крапиву, ни на плетень, ни на пастуха Анатолия.
Анатолий разглядывал кларнет, боясь до него дотронуться.
— Ну и штука. Это на нем ты и вывизгивал? Даже не верится. Я думал, гармонь какая особая, заграничный аккордеон… Нет, пока ты не сыграешь, я не уйду.
Шахматы мы оставили, и как-то без сожаления. Виктор Иванович взял в руки кларнет, вставил какой-то там пищик и попробовал звук.
— Оно, оно, — восторженно подтвердил Анатолий. — И вчера так же было. Ну давай, давай что-нибудь…
Музыкант стал играть. «Коробушку» сменил «Полонез» Огиньского, а «Златые горы» — «Песня Индийского гостя». У Анатолия подбородок сам собой отвис, рот открылся, так он слушал, завороженно, с открытым ртом, шевеля губами в такт музыке.
— Эх, — (напомним, что две трети Анатолиевых слов на бумаге не воспроизводимы), — мне бы так, а! Все бы отдал. А как бы меня коровы слушались… Только я заиграл — замри! А если бы ушел подальше да заиграл — все ко мне! Что же мне делать, а? Ведь оно — утро, солнышко восходит, роса, туман, тишина вокруг. В душе музыка, а сам я — немой. Немой! Начинаю пыжиться, дуть. В душе музыка, а наружу выходит — хрип.
Анатолий вытащил из-за пазухи свою деревяшку с жестью.
— Ну? Куда оно годится? А как мне быть? Куда музыку-то мою девать?..
…И в последующие дни, до самых осенних ненастий, когда идешь по тропинке среди притихших полей, нет-нет да и услышишь странное чередование звуков: то какие-то бесформенные хрипы и стоны, то вдруг просквозит из этих хрипов обрывок чистой и сильной мелодии. Словно вынырнет на мгновение тонущий человек из мутной волны, и тотчас же опять его захлестнет. Отчаянные попытки если не спеть, то хотя бы крикнуть сквозь тяжелую, тягостную немоту. Теперь уж я знал, что это Анатолий со своей жестянкой на деревяшке.
1967
ПОХОРОНЫ СТЕПАНИДЫ ИВАНОВНЫ
Знает ли каждый из нас, где он умрет? Пошла еще новая мода умирать в больницах, а не в родных стенах. Родных стен, правда, теперь почти не бывает у людей, если говорить о больших городах, но все же бывают стены обжитые, хотя и казенные. Вокруг близкие люди, семья. За какие же прегрешения остаться в последний час одному в голых, унылых, перенасыщенных всеми предыдущими страданиями, болезнями и смертями стенах безликой и жуткой больничной палаты?
У Степаниды Ивановны в последние годы ее жизни получился следующий распорядок. На лето мы ее увозили в Алепино. Хотя и переделанный во время капитального ремонта и поэтому чужеватый дом, но из окна, а тем более если выведем под руки на лавочку перед домом, на крылечко — привычное Алепино, липы, ветлы, колодцы и даже церковь. Ограду разломали на коровник, в самой церкви — мерзость запустения, корм для свиней, сырые овечьи шкуры, но этого Степанида Ивановна никогда уж не увидит за ее малоподвижностью (совсем отказала нога), внешнее же обличье церкви приемлемо для души, несмотря на то, что с одного угла безобразно задирается ветрами кровельное железо. Главное, что крест на месте, можно вздохнуть, можно перекреститься.
Высиживала она в Алепине как можно дольше, до Покрова, а потом волей-неволей надо было Степаниде Ивановне перебираться на зимние квартиры. Долго и с трудом усаживали ее на переднее сиденье. Главная трудность состояла в том, чтобы заправить в машину негнущуюся больную ногу. И хоть суха и почти невесома была Степанида Ивановна, все равно надо было кому-то высоко поднять ее в машине, ухватив под мышки, чтобы влезала нога, потом найти этой ноге удобное место и положение, а потом опустить на сиденье и