Том 7. Сухой хлеб - Андрей Платонович Платонов
К ночи печальный Тишка возвращался домой на ночлег. Мать, привстав на кровати, ругала сына, что он так долго шатается, полуночник. Отец ничего не говорил, но тоже кряхтел от непорядка в доме.
– А вы бы лучше не рожали меня, – отвечал им Тишка. – Кто вас просил? Я не просил, меня не было.
– У меня морской ремень есть, – тихо говорил тогда отец, – мне давно дядя Федя подарил. Надо на тебе его испробовать.
– Ладно, – соглашался Тишка, укладываясь на свое место. – Спите смирно, муравьи уже спят.
Наутро, просыпаясь, Тишка видел свет за окном, но он ему казался смутным, как влага на дне, и неинтересным. Тишка не хотел вставать с постели вовсе и долго притворялся спящим, пока мать с боем не поднимала его.
– Зачем разбудила? – злобно говорил матери Тишка. – Кто тебя просил, темное ты существо!
– Ступай воды принеси маленькое ведерко, – просила его мать.
– А размышленьем когда мне заниматься? – сердился Тишка. – Не пойду я никуда, зачем пить и есть…
– А сам лопаешь! – сказала мать и взяла ведерко.
Тишка вспомнил, что и дядя Сарай тоже, видно, ел пищу, потому что на лицо был сытый и довольный, он даже икал отрыжкой, хотя думал обо всем с печалью. Тишка встал с постели, отрезал порцию хлеба побольше и съел его, запив пол-корчажкой молока, а потом опять лег.
Когда мать возвратилась с водой, Тишка притворился умершим: он выставил наружу лицо, сжал губы и старался не дышать. Он долго лежал в таком положении, а мать ходила в избе по хозяйству и работала, точно ей ничуть не жалко было Тишку.
Наконец мать подошла к сыну, помолчала и произнесла горестным голосом:
– Аль и взаправду наш Тихон-то покойник!.. Что ж за беда такая в семействе: теперь ведь от нужды придется другого рожать – может, лучше родится. У кого ж надо спроситься-то: можно иль нет нам детей сызнова рожать?..
Но Тишка уже не слышал матери, он уснул вторым утренним сном и во сне улыбнулся, потому что его сердце забылось и снова стало добрым.
Тишка шел ночью по пустой сельской улице и плакал. Он давно ушел со двора, еще с обеда, и весь день провел в полях, воображая себя то будильником, то трактором, то чугунным колесом, чтобы узнать про себя, кто он есть по правде, и жить спокойно. Но Тишке скоро надоело однообразно думать о себе как о будильнике или колесе; внутри его сердца всегда оставался живой беспокойный остаток, который не мог и не хотел быть ничем посторонним, а хотел быть сам по себе – неизвестно чем, – и это мучило Тишку. Он перестал тогда превращать себя воображением в разные машины и предметы, сказал себе, что он Тишка, но это ему тоже не дало радости.
Измучившись, он дожил до поздней ночи и заплакал на деревенской улице, не зная, что ему думать дальше, он уже все передумал. Хотя была безлунная ночь, но Тишка все замечал, что было перед ним, – мелкие комья земли, утерянные колосья с возов, растущие былинки и чистый покров соломенных крыш, – точно вся земля была ясно освещена светом дальних покойных звезд, или Тишка видел прохладное сновидение. Ветви попутной ветлы шевелились без ветра в тишине; мальчик удивился дереву, что оно волнуется без ветра, остановился и вытер глаза.
За ветлою светился огонь в окне, и Тишка узнал место и опомнился. Тут живет в своей избушке одна бабушка Фекла; раньше, давно еще, она была учительницей, а теперь живет по старости на пенсии.
Тишка постучал в окошко, в окне показалось лицо бабушки Феклы, волосы ее были уже белые, губы тонкие, шепчущие, но маленькие темные глаза блестели, как у девочки, и от этого света в уставших глазах все лицо бабушки было постоянно внимательным и добрым.
Тишка вошел в избу и сел на лавку, не зная, зачем он пришел. Однако бабушка Фекла Семеновна давно жила на свете, и ей не надо было ничего говорить, она сама угадывала, что у человека лежит на сердце. Она знала людей по привычке жить среди них и редко ошибалась в причине их печали, их нужды и их радости.
– Не горюй, – сказала она мальчику.
– Бабушка, а ты все на свете знаешь? – спросил ее Тишка.
– Чего я знаю! Я все уж позабыла, – произнесла бабушка и пригасила лампу, чтобы не горел лишний огонь.
– А помирать тебе не пора? – узнавал у нее гость.
– Чего ты! Сроку нет, я еще не нажилась на белом свете, – сказала бабушка Фекла. – Хочешь, я картошек печеных тебе положу?
Тишка молчал. Он осматривался в чистой избе, где горела лампа, пахло высохшей травой и напевал сверчок под сенями – в теплой тишине завалинка.
Бабушка подала на стол глиняную миску с запеченой картошкой и велела есть.
– Съешь, – сказала она. – Нельзя брезговать: над картошкой и солнце светило, и тепло ее грело, и дождь мочил, и земля ее кормила, и гром гремел…
Бабушка села у стола против Тишки и загляделась на него своими ясными, смеющимися глазами, точно она любовалась им. Тишка несмело начал есть картошку.
– Ты не бойся, ты ешь побольше, – угощала бабушка.
– Я не боюсь, чего бояться, – сказал Тишка, – все равно все люди подлые…
Фекла Семеновна задумалась, и глаза ее померкли на минуту, будто она посмотрела ими в тьму.
– Ишь ты, думает, картошку я не ел, добро какое, – бормотал Тишка. – Я все знаю на свете: кто ты, кто сверчок, кто картошка.
– А я не знаю, – ответила бабушка. – Я забыла.
В окно избы ударилась неизвестная, заблудившаяся птичка; она промолвила что-то в испуге и умолкла, улетев в ночь на ослабевших крыльях. Фекла Семеновна прильнула к оконному стеклу, но увидела лишь ветлу и звезды, светившие в небе меж листьев и ветвей, а далее видно было темное пространство полей, знакомых с детства, но все еще влекущих к себе, точно там что-то забыто или не узнано самое дорогое.
– Бабушка Фекла, а бабушка! – позвал Тишка. – Зачем ты живешь и живешь? От нужды и скуки? – Он уже перестал есть картошку, потому что его не влекло к пище.
Бабушка оглянулась на Тишку.
– Зачем, зачем, – за многим! – сказала она. – Затем, чтоб тебя на свете видеть и других людей, помнить об умерших и