Луша - Карина Кокрэлл-Ферре
Ревущую Лушу Николай, заросший щетиной, трясущийся от недосыпания, повез к Комаровым: спасай дите, Валечка!
И Валентина Лушу спасла.
А Николаю, когда ему все-таки впервые за эти дни удалось заснуть у Комаровых на сундуке их покойной бабки, снилась обратная сторона Луны, которую с Земли никогда не видно. Снилась такой, как на фотографии в газете.
Над круглыми, как оладьи, лунными кратерами, шел снег, а по снегу шагал в знакомом френче товарищ Сталин, приминая блестящими грузинскими сапогами лунную порошу, и улыбался, покусывая трубку.
— Вот гдэ я живу теперь, Никалай. Меня не видно, а мне видно всэх. Идэальное палажение. А журнал нэ надо было выбрасывать. И дочку плохо назвал, барабанщик. Плохо.
И пошел между кратерами, не оставляя следов на лунном снегу.
Глава 17
Ремонт. День рождения Сталина
(Семь месяцев после исчезновения Луши)
— Присаживайтесь, Николай Владимирович. К сожалению, о выписке вашей жены говорить рано. Слуховые и зрительные галлюцинации. Возможна попытка суицида. Я предлагаю смену медикаментозного лечения, это, возможно, улучшит… — Доктор Мунк еще что-то говорил…
Николай смотрел в беззвездную черноту окна: темнеет все равно еще рано.
— …все эти сведения помогут мне в понимании природы галлюцинаторного бреда… Это сфера моего научного интереса — травмы памяти, поэтому…
Со стороны выглядело так, будто Николай внимательно слушает и все понимает.
А он понял одно: не выпишет. Значит, зря спешил. А к Татьяниному возвращению все было готово. Даже круглый стол со стульями, только чуть потрепанный, организовал — спасибо Лехе Кузьмину, и диван-кровать новую (или новый?) раздобыл. Правда, дорогой, да еще грузчику из «Мебели» пришлось десятку на лапу оставить, но зато механизм, как часы. Комнаты все белым выкрасил, завхоз психушки «левую» краску ему уступил, за трояк всего. Линолеум Николай везде вовсе отодрал, половицы отшкурил и тоже покрасил белым — как по облаку идешь. Квартира, как чистый бумажный лист: бери жизнь и переписывай. Соседи крутили пальцем у виска — еще снег не сошел, а он окна растворил, ремонт затеял. Ничего, Николай оделся потеплее и упрямо закрашивал грязные, провонявшие прогорклой бедой стены. И казалось, исчезала под белой краской, выветривалась в окна беда.
Прикупил и кухонный буфет, точно такой же, что и был, и багеты для штор, и зеркало для коридора — ничего ж в квартире не осталось, кроме Лушкиной железной кровати, старой парты и сантехники…
Лехина Ритка ходила с ним в мебельный у Моста, выбирать помогала.
Квартира стала как новая.
Лушину комнатушку оставил напоследок, все духу не хватало.
Когда, придя с работы, принялся там красить, вспомнил, что в последний раз красил-то эту комнату перед тем, как забрать их с Танюхой из роддома. Как держал в руках маленький живой сверток, теплый, беспомощный, а из него виднелся носик, крохотный до неправдоподобия. Вспомнил, как защипало глаза, когда этот носик вдруг сморщился и чихнул, как настоящий. Ведь казалось тогда, что прошедшее не в счет, а подлинная жизнь только сейчас и началась!
Вот из-за того и возникли в нем тогда небывалые решительность и бесстрашие, что дочку он взял да и назвал Лукерьей, хотя и понимал, что нельзя. Но как шепнул кто: «Луша». Татьяне тоже понравилось: хорошее имя, ласковое. Так и назвали.
Николай никогда бы не признался, как гордился тогда Танькой, которая ни на минуту Лушу ни с рук не спускала, ни из виду. Все тряслась, как бы что с ребенком не случилось, хорошей оказалась матерью. Пока водка проклятая не затянула ее. Да и он виноват, тоже хорош: собутыльничал.
…Доктор все о памяти рассказывал. Как память лечат. Хотя зачем ее лечить? Может, без нее и лучше, спокойнее. Кивал, слушал, думал о своем.
Когда в Лушкиной спаленке стены красил, увидел выцветшие карандашные отметки, где отмечали раньше Лушкин рост. Последняя отметка показывала шесть лет. И все. И рядом рожица, нарисованная Лушиной рукой. Дальше уже отмечать некогда было: вкалывали, квасили, летом на огородах горбатились, Лушка в лагере по три смены, все лето. Накормлена — и ладно, куда денется! Вот и делась.
Вспомнился ему кукурузный запах выгоревших дочкиных волос тогда, на керченском пляже, где он научил ее плавать и где, растроганный непривычным пляжным счастьем, чмокнул в макушку, единственный, пожалуй, раз. Волосы ее курчавились от соленой воды. Из последних лет о Лушке ничего толком и вспомнить не мог, словно стала она потом невидимкой. «Заморыш ты мой родной, что ж ты с нами наделала!»
Николай опять занес руку с кистью, чтобы сделать мазок… И внезапно — как пуля вошла — ударило в грудь, отдавая в плечо и челюсть, да так, что в глазах потемнело. Он уронил кисть, и та отлетела к стене, оставляя жирные, белые брызги на карандашных отметках Лушкиного роста.
Дотащился до кровати и повалился, заляпанный краской.
Голая лампочка под потолком сердито зашипела и глухо хлопнув, перегорела. Вышибло пробки во всей квартире.
В наступившей темноте в открытое окно на Николая, уверенного, что пришла его смерть, смотрело яркое, словно отертое снегом, семизвездие Трубки Товарища Сталина.
…Когда в детдоме Колька подслушал, как медсестра в изоляторе сказала нянечке: «Танюшу Речную из больницы-то уж вряд ли привезут, кризис тяжелый, кончается, бедная, сейчас звонили», то, бледный как стенка, подошел тогда он к товарищу Сталину. Глядя вверх, прямо в каменные глаза, изо всех сил попросил его Таньку спасти. А за это пусть что хочет с ним сделает. И заплакал. Когда ногу сломал, не плакал, а тут слезы сами…
Сталин услышал. Танька выжила и из больницы вернулась.
И вот сейчас, скорчившись на Лушиной кровати от боли, Николай, глядя на семизвездие, зашептал, едва шевеля губами: «Дорогой товарищ Сталин, не дай умереть, не могу я сейчас. Не могу. Беда у нас. Таньку мою… Гражданка Татьяна Владимировна Речная по паспорту… пусть ее вылечат… пусть она с водкой завяжет, и Луша пусть найдется… живой… здоровой… тыща девятьсот пятьдесят девятого года рождения… Забери, что хочешь, дорогой товарищ Сталин, а их верни, верни… и не дай мне тут подохнуть, как собаке, родной Иосиф Виссарионович. Не имею я права пока подыхать…»
Целый день он отлеживался и отлежался. Отпустило. А когда, через пару дней, перестал бояться боли, принялся за то, что полегче — покраску уборной. Там, в самом дальнем углу под ванной, и нашел он странный схрон. Жестянка «соль», а внутри — мать честная! — карточка потертая. Да еще и иностранная! Прибалтика, поди. Красиво-то