Дом из парафина - Анаит Сагоян
Взрослость наступает с первой смертью того, кто ближе всего к тебе. Ты все еще почти бессмертен, но тебе уже больно. Достаточно больно, чтобы испугаться. Чтобы усомниться. Чтобы просто понять – твой круг смертных неумолимо сужается, а посередине стоишь ты.
Так умерла мама: страдание растрясло меня, как сильное землетрясение. Наверно, люди потому и умирают, чтобы мы хотя бы иногда теряли твердость духа. Он же, как тело, – с концами застынет, и потом больше не расшевелишь.
Помню черные пятна похорон в Тбилиси: эти пятна медленно ползли через весь квартал, и все выбегали на балконы, выглядывали из распахнутых окон, чтобы наблюдать за толпой, в центре которой высился открытый гроб. Чем моложе покойный, тем больше зрителей. Такие сценки оживляли похожие друг на друга будни. А иначе как будто повторялся один и тот же день, одно и то же чувство, притупляемое временем и тупым концом глухо толкавшее под дых. Всем хотелось как можно сильнее ощутить свою «живость», и самым простым способом было смотреть на мертвеца.
И вот я уже на кладбище: смотрю на отца Йенса, на непреклонное выражение его лица, он стоит в черном пальто до земли, сжав губы и кулаки. И молчит. Ни слова не обронил. Едва заметно дышит. Не совсем понятно, которое из чувств берет в нем верх: страдание или желание мести.
Только он и запомнился мне с похоронной процессии: отец Йенса казался мертвее него. Жизнь была ему не к лицу. А все другие смазались. Так, смазанные, и покинули кладбище.
У соседней могилы стояла незнакомая девушка. Когда все разбрелись, она неуверенным шагом подошла ко мне.
– Я видела вас… – тихо начала она по-немецки с легким, неопределенным акцентом.
– Где именно, простите?
– Вы считаете себя счастливчиком?
– Я?… С чего бы это?
– Как же. В рубашке родились.
– Вы, наверно, читали новости? – предположил я, и меня вдруг осенило. Я раздраженно бросил в сторону по-русски: – Да что за дни такие?! – и снова обратился к девушке на немецком: – Простите, но если вы – журналистка, то сейчас не самый… – завелся было я.
– Что вы, – она устало покачала головой. – Он прицелился в меня. Потом увидел вас. А потом застрелился. Последняя пуля. Ну вы всё сами помните.
– Вы были не одна?
– Нет, – ответила девушка и отвернулась.
Мы уже стояли у выхода, когда она посмотрела напоследок вглубь кладбища. Наверно, пора уже прощаться. Но она не спешила уходить. Так и стояла спиной, оглядываясь на тропинку.
– Может, по фалафелю? – вдруг предложила девушка на чистом русском, когда мы вышли за ограду.
Вот так, думаю: просто и без подвоха. Девушка, кладбище, фалафель.
– Мария. – Она протянула мне руку.
* * *
– Но почему они не растратили все патроны сразу? Почему тянули?… Я не понимаю. – Мария, откинувшись на скрипучий стул снаружи у фалафельной, непрерывно комкала салфетку, а потом снова ее разглаживала.
– Наверно, в таких случаях человек хочет замедлить ход времени, присмотреться. Запомнить все детали. Чтобы последние полчаса жизни перевесили по значимости десятки прожитых лет, что ли. Разве все мы в итоге не мыслим одинаково?
– Замедлить ход времени – это только если все хорошо, все так, как ты хотел, как задумал. И вот этот час настал. И тебе хочется, чтобы он не заканчивался.
– Да, именно так, – я тверд и непреклонен.
– А что, если мы ошибаемся?
– Не думаю.
– А если они медлили, потому что сомневались?
– С чего ты вообще это взяла?
– Тот, последний из застрелившихся, часто подбегал к рольставням. Как будто хотел поднять их обратно. Но ведь это вело бы к их неминуемой смерти, ты же понимаешь. Там, снаружи, уже скопилась полиция.
Я горько усмехнулся. Мой недавний знакомый хотел завалить операцию? Сдаться просто так, раскаявшись?
– Послушай, мы так никогда и не узнаем, что творилось в их головах. Может, они – вообще психи, – бросил я, разрезав ладонью воздух.
Мария посмотрела на меня крайне неодобрительно.
– Почему ты не допускаешь мысли, что, возможно, один из них мог сомневаться?!
– Потому что эта сволочь прикончила моего друга!
– Дело не в том, что у него ноль шансов быть лучше. Это ты не хочешь давать ему шанса. Это все ты, – она склонилась ко мне, с укором смотря в глаза, ткнула пальцем мне в грудь. Как будто мы знакомы очень давно. Как будто можно сейчас просто поругаться, три часа друг с другом не говорить, а потом проголодаться и на этой почве снова помириться. Не есть же в гордом и мерзком одиночестве.
– Хочешь, пойдем туда, где есть что покрепче? – выдал я.
Мы, кажется, ни разу не улыбнулись за весь день. А сейчас вдруг так захотелось.
В баре Мария смеялась, и мне казалось, что смеется жизнь. Смерть смеялась еще совсем недавно. А теперь – смеется жизнь. Я накрыл ее ладонь своей, и мне понравилось текстура ее кожи.
– Расскажи мне что-нибудь. Только смешное, – честно прошу.
– Думаешь, я – мастер смешить? – Мария взболтнула виски, и кубики льда зазвенели о стенки стакана, напомнив мне школьный колокольчик в руках бабы Тани. – Что ж, – и она потянулась, размяла шею. Недолго думала. – Как-то в студенческие годы мы с однокурсником зашли в столовую, а там – кенгуру.
– В смысле… Из зоопарка сбежал?
– Что ты! Нежный, сочный, прожаренный, тает во рту. Ну и ладно: съели за обе щеки. Студентам не выбирать. Но после все же возникли назойливые вопросы, ну эти. нравственного характера, ведь на сытый желудок человек всегда готов к переосмыслению своего питания, образа жизни. Так вот, я тут же прогуглила: почему кенгуру идет на мясо? Ну, Гугл – парень матерый, потому первой же ссылкой открыл мне форум, где первый же комментатор давно ответил: да потому что кролики они ебучие! Информация по второй ссылке была изложена более конструктивно, но в том же русле. И как ты думаешь? Да! Оказалось, что кенгуру в последнее время стали так активно размножаться, что для восстановления баланса в природе их пускают время от времени на мясо. Кенгуру, значит, познали нечто прекрасное, а их за это казнят. Мы, люди, – как боги: вершим судьбы! – И она, увлекшись, подалась ко мне. – Так и представляю, как богобоязненные кенгуру шепчутся по углам: «Опять согрешила и понесла от кого попало. Прелюбодейка! Человек ей судья!»
– Но человек-судья, – подхватил