Зал ожидания: две с половиной повести в карантине - Леонид Васильевич Никитинский
– Господи, что это было? – спрашивает учительница, устроившись наконец в машине.
– Прилетело из прошлого, – говорит Швачкин. – Мертвый хватает живого – Карл Маркс, предисловие к «Капиталу», я когда-то учил, больше ничего не понял, а это понравилось.
– Это на самом деле французская поговорка, – говорит учительница. – А есть еще так: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов» – но это уже из Евангелия.
– Да, так лучше, – соглашается Шура. – Зачем нам теперь о нем вспоминать? Пусть его мертвецы сами его и похоронят, может, замолвят за него словечко. Говорите адрес…
У подъезда Марина прощается с Фа, обе плачут, уткнувшись в плечо друг другу, как будто больше им уж никогда не увидеться – да наверное, так оно и есть.
– Ну что, на поминки в Болотину или уж ладно, в гостиницу?
– В гостиницу, наверное. Я устала и там никого не знаю.
– Я вам должен сообщить одну важную вещь, – говорит Сыщик. – Это мне только что рассказал Брынцев по кличке Принц – ну тот, который пырнул ножом вдову. Ну вы его знаете, это ведь он принес вам тетрадку?
– Так вы его поймали? – спрашивает вместо ответа Марина.
– Да, и отпустил, он вечером будет в Болотине, а потом придет с повинной, он сам не хочет оставаться на воле, ему не нравится этот мир.
– Я его понимаю. Так что он вам рассказал?
– Он говорит, что за последние пять лет Цесарский сильно изменился. Не в том смысле, что бросил пить и поэтому изменился, а так, что сумел измениться и потому бросил пить – как-то так у этих анонимных получается. Он половину от того, что получал, а он за свои толковища все еще получал немало, отдавал на приюты. Он не хотел больше жить так, как жил до этого.
– Да, он мне писал об этом письма по электронной почте, когда она появились, и он где-то ее узнал, – говорит Марина, – и так тоже писал. Обычные письма я просто рвала, а электронные прочла пару раз, но не отвечала. Я не верю, наверное, что такое возможно… Дайте сигарету.
– У меня кончились, – говорит Шура, хлопнув себя по карману. – Сейчас доедем вон до того ларька, и я куплю. Вы какие курите?
– Мне все равно, я вообще-то почти не курю.
Они проехали метров сто до перекрестка. Сыщик вышел и купил в ларьке с окошком, забранным сварной решеткой, сигареты и воды. Пианистка сидит в это время задумчиво в машине. Он вернулся, передал ей бутылку, открутив пластмассовую крышку, распечатал пачку сигарет, закурили.
– Знаете что, – говорит она, жадно выпив полбутылки из горлышка и затягиваясь. – В гостиницу я успею, вещи у меня уже собраны, да и что там вещей-то. На поминки к нему домой, конечно, я не поеду, но если вам все равно по дороге, отвезите меня на станцию.
– В Болотину? – понимает он, поворачивая ключ в зажигании.
С окраины опять мимо церкви и кладбища доехали минут за двадцать в молчании, но Шура и не спешит, украдкой вдыхая аромат Марины – там не только духи, там что-то еще ее, живое, как будто юное, но страдающее осознанно, по-взрослому. Вот если бы он, Шура Сыщик не пошел тогда в ментовку, соблазнившись окладом, а наплевал бы на него и стал артистом, то имел бы право, по крайней мере, с ней об этом поговорить. Но кто он, Шура? Мент, был ментом, ментом и уйдет в могилу. Философ, сука-блядь…
Швачкин остановил «восьмерку» на грязной станционной площади, где кругом пьяные, ларьки с решетками да шелуха от семечек, и они вышли из машины. Поднялись по мосту над путями – солнце валится за горизонт, но там, где в перспективе исчезают пути, в почти горизонтальных его лучах рельсы просияли напоследок блеском красноватого золота. И все сразу стало в сумерках синим. Зажегся изнутри молоком на пустынной платформе меж рядов рельсов зал ожидания, и они спускаются с моста туда. Пластиковые кресла, внутри никого, но как будто это корабль. Сели.
– Мне кажется, вы поймете, – говорит Марина. – Так или иначе мне надо выговориться. Я преступница, наверное. Тройной концерт, ха-ха, их было трое… Мне казалось тогда, что я его любила, а может, и в самом деле любила, я училась в консерватории с Мишей, но ждала его, когда его посадили за виолончель. А Миша ждал меня, и он знал, чего ждет. Сережа писал мне из колонии стихи и однажды прислал с этим человеком, которого вы ловили – он вышел раньше, – рассказ, совсем еще детский, но меня тогда поразивший…
– «Зал ожидания».
– Да, откуда вы знаете, вы нашли тетрадку?
– Потом, это же еще не все, рассказывайте дальше.
– Я ему написала, что рассказ замечательный – про мальчика, который просто катается вместо уроков на электричке с собакой, там и сюжета-то не было: просто он едет и смотрит в окно, думает про девочку Марину, потом убегает от контролеров, но на длинном перегоне они его ловят и ссаживают как раз, наверное, вот тут. Там не было названия станции, но точно это тут, я чувствую, он же не случайно потом поселился здесь, в Болотине. И они просто сидят в зале ожидания с Джиной, и все – только зал ожидания, а потом дождались электрички в обратную сторону и поехали обратно.
Ничего особенного, но в этом была какая-то музыка, и я написала ему об этом – нет, я его, наверное, тогда все-таки любила. А потом он стал слать свои ужасные песни, и они вошли в моду раньше, чем он вышел оттуда, их пели даже в Москве в каждом кабаке: любовь – тюрьма – разлука – мама – невеста – любовь – ля-ля-ля. Я не решилась писать ему в колонию, как это ужасно, а Миша был рядом и ждал – он не строил иллюзий, но он очень расчетливо знал, чего ждет… Я же уже рассказывала вам с Фа, как они решили вопрос с Мишей?
– Да, а Принц мне сказал, что не было нужды ломать ему пальцы, достаточно было просто пугануть, тот оказался не из смельчаков.
– Бог ему судья, я сейчас не про Мишу. А потом Цесарский вышел и приехал ко мне в Москву. Был навеселе, даже пьян – то ли выпил для храбрости, то ли потому, что он уже тогда, как я теперь понимаю, был алкоголик. Такой весь уже знаменитый, еще будущий писатель, но уже состоявшийся поэт и бард, всех победитель – с огромным букетом роз и на белом коне… Короче, он меня изнасиловал, а мне тоже