Латгальский крест - Валерий Борисович Бочков
Все они слышали признания фотографа; несложная механика мошенничества не оставляла сомнений в обмане: прокурор демонстрировал парики и фальшивые бороды, привезли даже верблюжий череп и два манекена, женский и мужской, – но вопреки фактам, вещественным доказательствам, вопреки здравому смыслу все свидетели выступили в защиту обвиняемого. Процесс над Кастеллани виделся им результатом происков завистливых конкурентов – менее удачливых спиритуалистов, заговором воинствующих атеистов из академических кругов, коррупцией в полиции и архаичностью судебной системы Королевства Нидерландов.
Что это? Абсурд? Как можно объяснить абсурд? Да и можно ли? Что заставило взрослых образованных людей занять наивную позицию, идущую вразрез с логикой? Ведь не дремучие крестьяне из сумрачного Средневековья, сливки и пенки – элита просвещенного века.
Ответ не так прост и состоит из нескольких элементов. Разумеется, доверчивость. Доверчивость, часто помноженная на горечь от потери близкого человека. Гордость. Разумеется, гордость – никто не хочет выглядеть простофилей, клюнувшим на незатейливую блесну: к тому же за парный фотопортрет с покойником клиенты платили хорошие деньги. В любом, даже очевидно проигрышном, положении человеку свойственно желание выглядеть авантажно и, по возможности, сохранить лицо.
Но помимо перечисленных, вполне понятных, человеческих слабостей в этой истории есть и элемент почти мистический – я вовсе не имею в виду фальшивых выходцев из мира мертвых, нет, речь идет о желании верить. И не просто верить, а верить вопреки. Вопреки здравому смыслу, фактам, законам физики, своему опыту и мудрости всего человечества, вопреки всему на свете. Что рождает эту непостижимую веру – любовь, утрата, тщеславие или вообще непонятно что – не столь важно. Важно, что в каждом из нас тайно тлеет страстная готовность поверить в чудо. Мы жаждем тайн, и, чем невероятней, чем сверхъестественнее она, тем упрямее наша вера.
40
Через сто лет я сам стоял перед парадной дверью того самого дома на Принс-Хендрик-каде. Фасад, да и саму дверь, похоже, красили еще при фотографе-спиритуалисте. Дом на амстердамский манер был зажат с боков соседями: велосипедная мастерская справа и антикварная лавка слева. Звонок не работал, я вдавил немую кнопку еще несколько раз, прижал ухо к облупившейся краске. Тихо. Стукнул кулаком несколько раз, потоптался немного, уже собрался уходить. На втором этаже хлопнули ставни, в приоткрытом окне показалась старуха. Она что-то прокаркала по-голландски, я не понял ни слова и, задрав голову, выкрикнул как пароль:
– Кастеллани!
Старуха исчезла и тут же появилась снова, совсем как кукушка в ходиках. Махнув рукой, что-то бросила мне. Я едва увернулся. На тротуар, звонко звякнув, упал ключ. Такими в сказках запирают замки казематов или башен с томящимися там златовласыми принцессами. К кольцу была привязана белая лента, пока ключ летел, она неслась за ним хвостом кометы.
Прихожая, тесно заставленная каким-то хламом, напоминала кладовку. Наверх вела крутая узкая лестница. Я поднялся на второй этаж и очутился в темной и неожиданно большой комнате с тремя стрельчатыми окнами. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, высокий потолок был украшен алебастровыми розетками и прочей безвкусной орнаментикой, на месте люстры из дыры свисал оборванный провод. Старуха оказалась женщиной около сорока, босой, в черном атласном халате с китайскими мотивами. В стакане, что она цепко держала, блестел лед и желтела какая-то янтарная жидкость. Женщина была пьяна в лоск. Мои часы показывали десять сорок утра.
Она начала задавать вопросы. Голос напоминал голосок девочки-подростка, высокий, с ломкой хрипотцой, намекающей на завершающую стадию полового созревания. Что она о чем-то спрашивает, я догадался лишь по интонации – то был мой первый год в Голландии, и я объяснялся на косноязычной смеси школьного немецкого с вкраплением приблизительного голландского и весьма условного английского. Все это сопровождалось выразительной мимикой и живописной жестикуляцией. В безвыходных ситуациях я использовал русские слова, снабжая их окончаниями «ус» или «ум», надеясь, что подобная вестернизация славянской речи будет способствовать пониманию.
Я показал ей эмиграционную карточку, которую мне выдали в полиции пару недель назад. Печать с королевским гербом не произвела особого впечатления – покрутив в руках, она вернула картонку мне. Звякнула ледышками в стакане, сделала птичий глоток и снова что-то спросила. Пару слов я понял. – Нихт! Найн! Ихь бин кайн польский коммунист. – Я тыкал себя в грудь, отрицательно мотая головой. – Ихь бин русский фотографус.
– Фотографер?
– Йа! Йа! Фотографер!
Ее звали Леонора Кук, она оказалась правнучкой знаменитого Кастеллани. Выяснилось, что и Гуго тоже на самом деле был Куком. Так, по крайней мере, я понял. Мы поднялись наверх. На чердаке пахло теплой пылью и старой бумагой. Пирамиды сундуков и коробок разных калибров упирались в почерневшие балки, в углу теснились манекены, плюшевые от серой пыли. Под брезентом, что Леонора сдернула королевским жестом, обнаружилось массивное кресло на львиных лапах и с резной спинкой. Я попытался сдержаться, но все-таки чихнул. Леонора вежливо пожелала мне здоровья, я галантно кивнул:
– Беданкт!
Она позволила мне рыться в коробках. В одних хранились стеклянные пластины с негативами, в других – отпечатки. Фотографии столетней давности выглядели на удивление качественно – идеальная резкость, прозрачность света и мягкость тени; любой сегодняшний фотограф, пользующийся новейшей оптикой, мог бы позавидовать техническому мастерству Гуго. Не говоря уже о его творческой виртуозности.
Пришельцы с того света выглядели настоящими призраками: мутные и полупрозрачные, в чутких позах, они словно прислушивались к какому-то тайному зову, будто кто-то властно вызвал их из загробного мира. Безусловно, помимо технического и артистического мастерства, Гуго обладал феноменальным психологическим чутьем.
Вот молодой мужчина, лицо серьезно, он сидит прямо (я узнал кресло на львиных лапах), пальцы сжимают подлокотник. Он пристально смотрит в объектив камеры. Мне кажется, что он смотрит мне прямо в глаза. За креслом клубится туманная бездна. Из морока, точно сотканная из клочьев дыма, возникает фигура, женская фигура. С мольбой она тянет руки, пытается обнять мужчину, но какая-то сила, мощная и упругая, вроде сильного потока, тащит ее прочь. Лицо женщины едва угадывается, но сходство несомненно.
Не знаю, сколько времени я провел на чердаке. Леонора приходила и уходила, потом появлялась снова, мелодично позвякивая льдом в полном стакане. В углу я раскопал футляр с набором объективов, две старинные камеры и штативы для них, в чемодане обнаружился целый выводок аптекарских склянок, реторт и колб. В одних мешках были сложены парики и бороды, в других – куски марли и шелка.
Когда я уходил, Леонора показалась мне трезвее, чем утром. Она