Ступени к чуду - Борис Семенович Сандлер
Люди — не одного ли дерева листья?
— В добрый час, — шептал он сквозь сон, — в добрый час…
У зеркала
Рассказ
Рае
Суламифь проснулась среди ночи от томительного напева, раздавшегося в ее сне.
«Вот и пришел час», — подумала она.
Встав с постели, она зажгла свечу и как была, в длинной, до пят, рубашке, подошла к зеркалу.
Большое прямоугольное зеркало, запыленное тоской, напоминало запертую дверь, через которую ушли когда-то в вечность прошлые поколения.
Слабый обморочный свет свечи упал на поверхность стекла, вцепился в завесу тьмы, разодрал ее надвое. Старуха, похожая на высохшую яблоню, вдруг шагнула вперед, к Суламифи. Ее желтое сморщенное лицо походило на клочок пергаментного свитка, сохранившего лишь конец некой древней истории.
Суламифь стояла у зеркала, вглядываясь в пустые глаза старухи, словно в колодец, где не осталось ни капли воды. «Да, — кольнуло в сердце, — пришел час».
Испуганная тень вздрогнула, скользнула по потолку и забилась в угол комнаты. Старуха повернулась спиной к Суламифи и утонула во тьме.
Суламифь вернулась к постели и вытащила из-под изголовья кусок сложенного белого полотна.
Не впервые собиралась она в последний путь. Но где там — жизнь ее не отпускала. Она — женщина, мать — тянула за собой, как бечевщик, золотую нить поколений. Сколько раз эта нить рвалась, и кому, как не ей, надлежало терпеливо связывать исцарапанными в кровь пальцами разорванные концы, чтобы пить поколений вилась дальше! Сколько таких окровавленных узлов можно насчитать на этой древней нити! Тяжелые испытания выпали на долю ее детищ — ее плодов, то сладких, то терпких, которые зрели под ее сердцем долгие месяцы, прежде чем увидеть солнце. Суламифь хорошо знала цену материнским мукам и материнскому терпению. Но что может быть выше в этом мире той благословенной минуты, когда затрепещет между обессиленных коленей живой комок плоти и с искусанных губ сорвется самая святая молитва: «Мое дитя, мой бог!»
Суламифь развернула полотно, разорвала его на четыре части и, продев белую нитку в ушко иглы, принялась шить погребальные одежды. «Лучше всего вспоминать о прожитой жизни, когда шьешь саван», — подумала она.
Суламифь давно уже забыла счет своим годам, забыла, что время делится на дни и ночи, на недели и месяцы. Бывало, целыми днями металась она из угла в угол дома, перекладывая белое полотно с места на место, точно прятала его от самой себя. Даже ночью, во сне, ей не было покоя, и она одиноко бродила в стране видений.
Сегодняшний сон вывел ее на узкую тропинку, усыпанную еще горячим пеплом. Вдоль тропинки стояли с обеих сторон люди в белых одеяниях и держали в руках зажженные свечи. Пепел обжигал босые ступни Суламифи. Вглядываясь в бледные лица, она узнавала в них тех людей, с которыми делила некогда воздух и хлеб. Их уже давно не было на белом свете.
— Иди, Суламифь, — шептали они, не поднимая глаз, — иди, не оглядывайся…
И она шла, не чувствуя, казалось, ожогов пепла. Иди, не оглядывайся… Вдруг она услышала его голос. Он пел ту же песню, что и тогда, на винограднике, при первой встрече, когда они оба еще были молоды и красивы, как жизнь.
Суламифь остановилась в оцепенении. Неужели она прошла и не заметила его? А может быть — не узнала?.. Она не утерпела и оглянулась. Песня тут же смолкла. На том месте, где только что стояли люди со свечами в руках, теперь безмятежно паслись белые козы…
Суламифь шила погребальные одежды и размышляла: «В этот мир человек приходит нагим и беззащитным, хотя жизнь его ждет нелегкая. Когда же наступает последний час, он спешит приготовить себе саван. Видно, и там, на том свете, не легче…»
Игла в ее пальцах сновала, торопилась, как серебряная лодочка к последнему вечному берегу.
Пора было одеваться.
Суламифь снова подошла к зеркалу и едва не столкнулась лицом к лицу со старухой. Та уже высматривала ее: вся обнаженная, стояла она напротив Суламифи; тощие ребра, точно проржавевшие обручи, нависали над запавшим животом — опустевшим сосудом. Песня, птица юности, всматриваясь и вслушиваясь, тихо парила над их головами.
— Скажи мне, желанный мой, — шептала Суламифь, — неужели эта старуха все забыла? Неужели ее память вытекла вместе с выплаканными слезами?
Старуха молчала. Споро и деловито, как опытная плачея, она натянула на ноги Суламифи широкие шаровары.
— Напомни ей, любимый, те сладостные песни…
— О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской.
Потом старуха набросила на плечи Суламифи длинную рубаху и туго перевязала ее пояском: этот узел уже не придется развязывать.
— Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, своей миловидностью! Этот стан твой похож на пальму, и груди твои — на виноградные кисти.
— Неужели, любимый, кровь в ее жилах так остыла, что даже жар твоего семени не может ее отогреть?
Старуха молчала как каменная.
— Влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков…
— Знай же, старая, — крикнула Суламифь, — карманов нет в моем саване: я и песчинки с этого света не унесу! Но как мне расстаться с памятью о тех волшебных ночах, которые вобрали в себя свет его глаз, запах его волос, восторги нашей любви?..
Она беспомощно ткнулась лбом в зеркало.
— Как холодна ты, старая…
И вдруг вскинула руки к небу, сразу став похожей на дерево с длинными ветвями, на ту единственную яблоню, которая уцелела от всех садов Эдема, после того как разгневанный на человека Иегова вырубил их под корень.
— Благодарю тебя, господи, за то, что ты сотворил меня по своей воле. Но неужели ты даровал мне жизнь и дал вкусить ее сладости, чтобы теперь, когда я переступлю порог, от меня ничего не осталось?
Полностью, как нужно для смерти, одетая Суламяфь стояла у зеркала, словно белая козочка, отбившаяся от стада. Ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна… твои глаза… твои волосы… твоя губы…
Зеркало отворилось, и Суламифь, уже стоя на пороге, выдохнула с облегчением:
— Нет, старая, любовь моя останется. Она не