Ступени к чуду - Борис Семенович Сандлер
Я остолбенел, а он тем временем снова отсыпал из склянки порцию порошка и поднес ладонь к моему носу.
— На, попробуй и ты… не жалко.
Недолго думая, я сунул нос в его подставленную ладонь и изо всех сил втянул в ноздри ее содержимое. Тут-то и началось. Мне показалось вдруг, что тысячи муравьев заползли в мой злосчастный носишко и страшно щекочут меня. Слезы так и покатились из глаз, рот скривился, и на меня напал вселенский чих. Все вокруг поплыло и закружилось…
Домой мы возвращались вместе с дедушкой. Он крепко держал меня за руку и всю дорогу отчитывал: «Сколько раз повторять — не суй нос куда не надо!.. А старый реб Йосл тоже гусь — кто дает ребенку нюхать табак? Старэ́ як малэ́…»
Весь вечер дедушка на меня сердился, а я терся у стола, за которым он, сидя в ермолке, читал молитвенник, и канючил:
— Дедушка, а дедушка, я больше не буду совать нос куда не надо…
— Ах, внучек, внучек, — вздохнул наконец дедушка. — Если бы человек знал наперед, куда надо, а куда не надо…
Он вдруг рассмеялся.
— А ты мне был хорош! Люди как люди, сидят, молятся, а мой умник расчихался на всю синагогу.
— Дедушка, а что это за странные буковки в твоей книге? Они похожи на маленьких черных овечек, правда?
Дедушка зачем-то велел мне надеть белую панамку, ту самую, которую дядя Изя купил на Бугазе, потом посадил меня к себе на колени и ткнул худым пальцем в раскрытую книгу.
— Скажи, внучек, «а-а-а-алэф»!
— А-а-а-алэф! — повторил я нараспев.
— «Бэ-э-эйс», «ги-имл», «да-а-лэд»…
Я так старался, так усердно повторял буквы, что вскоре охрип.
— На сегодня, я думаю, достаточно, — сказал дедушка, — у тебя уже глазки клеятся.
— Сейчас, дедушка, сейчас лягу. Только ты мне скажи сперва одну вещь.
— Какую же вещь?
— Зачем ты велел мне надеть панамку на голову?
Дедушка выпустил в бороду какое-то странное «гм-м» и, улыбнувшись, ответил:
— Затем, внучек, чтобы те черные маленькие овечки паслись подольше в твоей головке и не разбредались в разные стороны.
И он поцеловал меня в лоб. Я почувствовал на своем лице его мягкую, приятно пахнущую бороду. Так я и не узнал тайны. Наверно, дедушка прав: мне надо еще немножко подрасти…
Дедушка уже давно отобедал и ушел в свою комнату, а я все сижу и ковыряю вилкой в разваренной куриной ножке.
— Ох, едок! — вздыхает бабушка и начинает сама кормить меня. — Чтобы мои враги так ели, дрючок ты несчастный.
— Бобэ, — еле-еле выговариваю я набитым ртом, — расскажи сказку, мне легче будет жевать.
— Какую же сказку тебе рассказать?
— Про медведя с пятью лапами…
— Ладно, горе мое, слушай. Давным-давно в дремучем лесу жил страшный медведь, и было у него пять лап…
Мой дедушка любит повторять, что весь наш дом держится на бабушкиных руках. Интересно, как он может держаться на бабушкиных руках, если она ими с утра до вечера что-то делает? То бульон поставит на примус, то стирать примется, то чулки возьмется штопать. И как она все успевает, ума не приложу.
По пятницам бабушка печет хлеб. Тесто же для него она замешивает в четверг вечером. Бабушка стоит у деревянной дёжи, убрав волосы под белый платок, стянутый узлом на затылке. Ее руки, всегда такие мягкие, становятся твердыми, упругими, пальцы сжимаются в кулаки, и она начинает безжалостно лупить тесто, точно бьет колотушками в барабан.
Когда бабушка замешивает тесто, я при ней — главный человек: то подам ковшик воды, то поднесу деревянный коробок с солью…
— Если тесто еще жидковато, — спрашивает бабушка, — что надо делать?
— Не жалеть муки!
— А если слишком крутое?
— Не жалеть воды!
Бабушка смеется: правильно!
— А дрожди, бобэ, ты не забыла положить?
— Не забыла, не забыла… И что бы я делала без такого помощника?
И мне кажется, что все это всерьез, что без меня у бабушки вышел бы не хлеб, а маца.
Наконец тесто замешено. Бабушка заботливо укутывает его толстым шерстяным платком, потом еще сверху дедушкиным бараньим тулупом (вот когда пригодился!), чтобы оно не простыло и не захворало.
Наутро, когда я просыпаюсь, бабушка уже возится у печи, высокой и широкой, занимающей почти всю кухню. В один прекрасный день между бабушкой и папой разыгралось настоящее сражение.
— Что это за кухня, — возмущался папа, — если в ней даже негде повернуться!
— А что это за кухня, — возражала бабушка, — если в ней нет печи!
Папа стоял на своем, бабушка — на своем, и никто не хотел уступать. Наконец она сказала коротко:
— Только через мой труп…
И спору пришел конец.
Так по сей день и стоит на кухне спасенная бабушкой печь, и каждую пятницу бабушка печет в ней вкусные хлебы с тонким хрустящим гребешком поверху.
Ненасытная топка заглотала в свою разинутую пасть уйму дров, и печь дышит теперь жарко и тяжело. Бабушка возится с опарой, которая успела за ночь так взойти, что вылезла за края квашни.
— Удачное тесто! — радуется бабушка. — Мазлтов! Примите мои поздравления!
Вскоре на кухонном столе выстраиваются рядами пока еще сырые бледные булки, похожие на шляпки грибов-боровиков. Находится работа и для меня: кисточку, сделанную из нескольких гусиных перьев, перевязанных ниткой, я макаю в стакан со взбитым яичным желтком и обмазываю каждую булку.
— Теперь — в печь! — сама себе командует бабушка.
Длинной деревянной лопатой ставит она на под булку за булкой, напевая при этом свою любимую песенку:
Пока ты жив, радуйся жизни,
Потому что вечно никто не живет…
Теперь можно позволить себе передышку. Бабушка опускается на скамеечку у печи, складывает на животе усталые руки, склоняет голову чуть набок и задумывается.
Мне не дано знать, какой она была в молодые годы, но я уверен, что женщину-труженицу, мать четверых детей, безусловно можно назвать к старости прекраснейшей из женщин. Как бы горечь прожитых лет ни изрезала морщинами ее лицо, годы не в силах погасить в глазах моей бабушки свет любви и доброты…
Она вдруг лукаво улыбается, точно задумала какую-то проделку.
— А что, внучек, напечем мы с тобой целый мешок хлеба — и ту-ту в дорогу… как Вениамин и его друг Сендерл[5]. Вэ-эй! А мы уже далеко, аж в Махачкале!
— Почему вдруг в Мачкахале?
— Не Мачкахала, а Махачкала. Это город такой в Дагестане. Мы там жили во время эвакуации.
— Это далеко?
— Да, внучек,