Другая ветвь - Еспер Вун-Сун
Сань окликнул троицу, надеясь так или иначе избавиться от стыда за них, но у него ничего не получилось. Он стоит на четвереньках и тихо стонет, с лица на мостовую капает кровь. «Будто я рожаю», — думает он и чувствует удар по черепу — то ли сапогом, то ли коленом. Он видит блеск лезвия в воздухе, видит отца с расставленными ногами и согнутыми руками: тот собирается вспороть брюхо свинье. Его дергают за шею, и он слышит странный звук, будто что-то перепиливают, а потом врезается скулой в булыжники мостовой. Тогда он понимает, что у него отрезали косичку.
Сань задыхается, все вокруг чернеет.
Ему кажется, будто он висит на вертикальной стене, цепляясь за нее только кончиками пальцев, — он борется изо всех сил, чтобы вернуть контроль над телом. Постепенно он привыкает к постоянной боли, похожей на пульсирующий цветной поток красных и желтых оттенков. Пытается открыть глаза. Пространство вокруг опрокидывается, он лежит на земле. Не хочется двигаться. В какой-то момент он мог бы поклясться, что его сердце колотится где-то под брусчаткой.
Сань не знает, сколько времени проходит, прежде чем ему удается присесть на корточки. Прежде чем он медленно встает и идет домой.
65
Вечная битва против врага, армия которого в сто раз больше, чем количество жителей в этом городе, которого сложно поймать и который обычно нападает среди ночи.
Клоны.
Все четыре ножки кровати стоят в консервных банках, полных керосина. Ингеборг заткнула все щели и отверстия в полу и стенах вымоченными в керосине тряпками. Она даже вымазала потолок над кроватью этой вонючей жидкостью. Сань принес сноп соломы для матраса, а Ингеборг выстирала постельное белье во дворе. Теперь кровать высится у стены белым нетронутым сугробом.
Ингеборг сидит на табурете у печки и массирует колени. Это началось прошлой зимой. С наступлением холодов у нее болят колени после многократных походов вниз-вверх по лестницам с тяжеленной корзиной белья. По утрам ей трудно сгибать пальцы. У нее улучшается настроение, когда она смотрит на кровать. Новая кровать, новый год, 1906-й.
Сань стоит у окна и смотрит на демонстрацию внизу. До Ингеборг доносятся невнятные крики и иногда звуки, похожие на барабанную дробь.
Что-то заставляет ее подняться и подойти к кровати. Черная точка величиной с булавочную головку посреди нетронутой белизны. Она наклоняется так низко, что различает краснокоричневую головку и ножки клопа, хватает его и раздавливает между большим и указательным пальцами. Подходит к окну, открывает задвижку свободной рукой и выбрасывает клопа на улицу. Холодный ветер врывается внутрь вместе с криками толпы и барабанным боем. После демонстрантов в тонком слое снега остается темный след.
Ингеборг спешит закрыть окно, беспокоясь о здоровье Саня. Он ежится, прижимая подбородок к груди, возможно, подавляет кашель.
Видит ли он там вообще что-нибудь?
Сквозь запотевшее стекло в полосках влаги демонстранты кажутся танцующими тенями, идущими по дну темного оврага. Ингеборг достает тряпку из передника и вытирает влагу сначала с холодного стекла, потом с черного трухлявого подоконника. Когда ветер дует прямо в окно, кажется, что между комнатой и зимой не больше, чем тонкий лист бумаги.
— Против чего выступают эти люди?
— Против того, что кто-то значит больше, чем все остальные, — отвечает Ингеборг.
— Это порядок?
— Порядок? — повторяет она, сомневаясь, что именно Сань имеет в виду.
Сань ничего не объясняет, поэтому она говорит:
— Город растет, а с ним растет и разница между богатыми и бедными.
— Ошибка?
— Не ошибка. Копенгаген — это машина, которая размножает саму себя.
Ингеборг не знает, откуда к ней приходят эти слова, не знает, что она хочет ими сказать. Она поднимает голову, но опускает взгляд, словно ищет в своем теле что-то, что могло бы под твердить ее заявление. Что-то, что заставило бы ее спуститься по лестнице и присоединиться к демонстрации. Но все в ней стремится остаться тут, с Санем. Наверное, она где-то вычитала это.
Сань все еще смотрит вниз, на улицу, когда говорит:
— Копенгаген — старая женщина, красивая и холодная?
Ингеборг не знает, когда впервые заметила это. Сань выглядит бледным. Хотя для китайца это, наверное, невозможно. В те дни, когда Сань много кашляет, его лицо покидают все краски. Но когда он просыпается после хорошего ночного или полуденного сна, когда пьет и ест, к нему возвращается золотистое сияние.
— Давай заварю чай?
— Я сам заварю чай.
— Тогда я принесу воды, а ты займешься чаем.
— Я просто стою тут у окна… как птица, — говорит он.
— Ну, тогда смотри за клопами, — говорит Ингеборг, вешает мокрую тряпку на спинку стула у печки и берет ведро за ручку.
Ей больше по душе, когда она уходит, а он остается, и все равно она оборачивается и смотрит на его темный силуэт у окна.
На лестничной площадке изо рта у нее облаком идет пар. Движется она слегка согнувшись, не распрямляя ноги до конца, чтобы не разбудить боль в коленях. Ступеньки скрипят под ногами, словно хрупкий лед. На левой лодыжке повязка: напоролась на длинный гвоздь на бельевом чердаке. Рана очень долго не заживает, будто ничто не в силах зарасти во влажном и холодном климате. Единственное, что растет, кроме числа клопов, — волосы и ногти Саня. Ингеборг кажется, что она видит, насколько выросли его похожие на перламутр ногти за одну ночь. Ногти на его изящных руках — словно самостоятельные существа, твердые, гладкие и почти невосприимчивые к грязи. Сама она стыдится своих ногтей — маленькие и неровные, грязные, вдавленные в красную морщинистую плоть рук. Но если она говорит об этом, Сань берет ее руки и подносит к губам, и, когда он целует их, она обращает внимание, насколько у него длинные ресницы. Скоро ей придется и их подстричь.
Спустя пару месяцев после нападения волосы Саня отросли достаточно, чтобы собрать их в косичку. Сначала в небольшой хвостик на шее, потом — в длинную черную ленту вдоль спины. Вскоре он снова стоит в солнечных лучах у окна и долго расчесывает свои волосы. Он не хочет говорить о нападении или заявлять в полицию. Отмахивается от происшедшего, будто упал в водосточную канаву и разбился почти до смерти. Сань не выглядит напуганным, просто криво улыбается, словно